Ф. Скотт Фицджеральд
Тарквиний из Чипсайда


I

Торопливый топот: легкие, на мягкой подошве, туфли из редкостной плотной кожи, привезенной с Цейлона, задают в беге темп; следом гонятся две пары грузных проворных сапог, темно-синих с позолотой, забрызганных грязью, отражая в мокрых разводах лунные блики.

Легкие Туфли молнией перескакивают через пятно лунного света и ныряют в непроглядный лабиринт проулков: из кромешной тьмы впереди доносится только прерывистое шарканье подошв. Возникают Проворные Сапоги: короткие клинки кое-как заткнуты за пояс, длинные плюмажи скособочились; бегущим едва хватает дыхания чертыхаться и проклинать глухие закоулки Лондона.

Легкие Туфли перемахивают через смутно различимую калитку и с шумом продираются сквозь живую изгородь. Проворные Сапоги перемахивают через ту же калитку и тоже продираются сквозь живую изгородь, но впереди внезапно вырастает ночной дозор: двое кровожадных стражников с пиками наперевес, свирепо закусившие губу по привычке, усвоенной во время походов в Испанию и Нидерланды.

Однако на помощь никто не зовет. Запыхавшийся преследуемый не кидается стражникам в ноги, судорожно сжимая кошелек; преследователи тоже не вопят: «Держи! Лови!» Легкие Туфли проносятся мимо порывом ветра. Стражники в замешательстве разражаются руганью, смотрят вслед беглецу, затем мрачно перегораживают пиками дорогу в ожидании Проворных Сапог. Мрак, будто огромной дланью, накрывает плавное движение луны по небосклону.

Луна, отпущенная на волю огромной дланью, вновь обласкивает бледным свечением свесы крыш и карнизы, а также стражников: раненые, они корчатся в пыли. Проворные Сапоги мчатся по улице дальше: за одной из пар тянется след из темных пятен до тех пор, пока их носитель — неловко, на бегу, — не перевязывает рану тонким кружевом, сорванным с воротника.

Стражникам не повезло: Сатана тем вечером разгулялся вовсю — и уж не он ли собственной персоной, смутно маяча впереди, резво перемахнул через ограждение у калитки? К тому же супостат явно чувствовал себя тут как дома — по крайней мере, в этой части Лондона, прямо уготованной для его непотребных игрищ, ибо улица, точно на рисунке, сужалась чем дальше, тем больше, а дома, теснясь, клонились друг к дружке все ближе и ближе, образуя тем самым удобные засады, как нельзя более пригодные для убийства и его сценической сестры — внезапной кончины.

По длинным, прихотливо извилистым проулкам неслись гончие за добычей, то пропадая во тьме, то появляясь в лучах луны, исчерчивая упорным ходом ферзя шахматную доску из пятен света и тени. Загнанный, уже скинувший с себя короткую кожаную куртку беглец, полуослепнув от струившегося по лицу пота, принялся в отчаянии озираться по сторонам. Затем резко сбавил скорость, пробежал немного назад и стремглав ринулся в переулок, настолько темный, что солнце и луна, казалось, находились там в затмении с тех самых пор, как по земле с грохотом скользил последний ледник. Ярдов через двести беглец остановился и втиснулся в стенную нишу, сжавшись в комок и затаив дыхание, гротескным божком, лишенным во мраке туловища и очертаний.

Проворные Сапоги — две пары — приблизились, поравнялись, двинулись дальше, замедлили шаг чуть поодаль и глухим шепотом обменялись отрывистыми репликами:

— Я слышал, как он бежал, а теперь не слышу.

— Он шагах в двадцати.

— Затаился где-то.

— Будем держаться вместе — и ему конец.

Голоса сменились негромким поскрипываньем сапог, и продолжения разговора Легкотуфельный дожидаться не стал: тремя прыжками он пересек переулок, пружиной взметнулся в воздух, вспорхнул на мгновение над стеной исполинской птицей и растворился во тьме, будто проголодавшаяся ночь разом его поглотила.

II

В постели, за вином читал он —
До хрипоты читал он вслух.
Все мысли к мертвым обращал он —
За чтеньем испустил он дух.

Всякий посетитель старинного кладбища близ Питс-Хилла, открытого при Якове Первом, может разобрать этот стишок на надгробии Уэссела Кэкстера: это, вне сомнения, одна из наихудших эпитафий елизаветинских времен.

Кончина, как сообщит знаток древности, настигла Уэссела Кэкстера на тридцать восьмом году жизни, но, поскольку наш рассказ описывает ночь, когда произошла та самая погоня во тьме, мы застаем его все еще здравствующим и все так же занятым чтением. Остротой зрения он не отличался, брюшко у него заметно выпирало, телосложения он был неуклюжего и склонен к праздности — господи боже! Но эпоха есть эпоха, и в царствование Елизаветы — милостью Лютера ставшей королевой Англии — никто не мог не заразиться всеобщим воодушевлением. Каждый обитатель мансарды в Чипсайде публиковал свой собственный Magnum Folium[1] (или склад) — свежесочиненные опусы, написанные белым пятистопным ямбом; содружество актеров Чипсайда представляло публике любое зрелище, лишь бы оно «как можно меньше походило на устаревшие миракли», а перевод Библии на английский язык за многие месяцы выдержал семь «весьма знатных» тиражей.

И вот Уэссел Кэкстер (а юношей он ходил в море) сделался теперь читателем всего того, что ни попадалось ему в руки: он читал рукописи во славу священных уз дружества; за обедом поглощал творения дрянных поэтов; слонялся возле заведений, где печатались Magna Folia, и благодушно внимал распрям молодых драматургов, которые между собой пререкались и пикировались, а за глаза едко и злобно обвиняли друг друга не только в плагиате, но и во всех мыслимых и немыслимых смертных грехах.

Нынешним вечером перед Уэсселом лежала книга — произведение, которое, несмотря на стихотворные излишества, содержало, как он полагал, превосходнейшую в некотором роде политическую сатиру. Озаряемая трепещущим пламенем свечи, перед Уэсселом Кэкстером лежала «Королева фей» Эдмунда Спенсера. Он кое-как продрался сквозь одну песнь и приступил к следующей:

ЛЕГЕНДА о БРИТОМАРТИС, или о ЦЕЛОМУДРИИ
Не в силах Целомудрие воспеть я —
Ту добродетель, что превыше всех…

Внезапно на лестнице послышался топот, хлипкая дверь со скрипом распахнулась на заржавленных петлях, и в комнату ворвался человек без куртки: он задыхался, всхлипывал и был близок к обмороку.

— Уэссел, — еле выговорил он, — во имя Девы Марии, спрячь меня куда-нибудь!

Кэкстер встал из-за стола, бережно закрыл книгу и с озабоченным видом накинул на дверь засов.

— За мной гонятся — вот те крест! — вскричал Легкотуфельный. — Двум ополоумевшим головорезам вздумалось изрубить меня на фарш, и улизнул я чудом. Они видели, как я перескочил через стену на задний двор.

— Для того чтобы надежно оградить тебя от возмездия со стороны человечества, — произнес Уэссел, не без любопытства разглядывая собеседника, — понадобится несколько батальонов, вооруженных мушкетонами, и две, а то и три Непобедимых армады.

Легкотуфельный довольно усмехнулся. Его судорожные вдохи сменились частым размеренным дыханием; вид у него был теперь не затравленный, а слегка взбудораженный и несколько иронический.

— Я не слишком-то удивлен, — продолжал Уэссел.

— Две такие нудные мартышки.

— Общим счетом три.

— Только две, пока ты меня не упрячешь. Давай, давай пошевеливайся: мы и моргнуть не успеем, как они будут уже на лестнице.

Уэссел нашарил в углу древко копья без наконечника и, дотянувшись им до высокого потолка, распахнул необструганную дверцу лаза, ведущего на чердак.

— А вот тут лестницы не предусмотрено.

Он придвинул под лаз скамейку, на которую Легкотуфельный немедля вскочил — присел, выпрямился, чуть помешкал, присел снова и с поразительной ловкостью скакнул вверх. Он ухватился за край лаза, миг-другой покачался взад и вперед, стараясь уцепиться поудобнее, наконец сложился вдвое и скрылся во тьме наверху. Послышался шорох разбегавшихся в испуге крыс, дверца лаза захлопнулась — и воцарилась тишина.

Уэссел вновь расположился за столом и в ожидании раскрыл книгу на «Легенде о Бритомартис, или о Целомудрии». Не прошло и минуты, как ступени застонали под тяжестью шагов и в дверь оглушительно забарабанили. Уэссел вздохнул и, взяв в руки свечу, поднялся с места:

— Кто там?

— Откройте!

— Кто там?

Непрочная филенка содрогнулась от яростного удара и треснула по краям. Уэссел слегка приоткрыл дверь, дюйма на три и высоко поднял свечу. Он намеревался изобразить из себя боязливого достопочтенного горожанина, чей покой нарушен возмутительным образом.

— Часок не дают соснуть. Неужто от всяких гуляк и такой малости не допросишься?

— Придержи язык, трепло! Видел парня, который весь в мыле?

На ступени узкой лестницы падали, колеблясь, громадные тени двоих кавалеров: при свете свечи Уэссел пристально в них вгляделся. Это были явно дворяне — богато, хотя и наспех, одетые: один из них ранен в руку, и не на шутку; оба источали внушавшую ужас свирепость. Пренебрегши разыгранным Уэсселом недоумением, они втиснулись мимо него в комнату и с деловитой старательностью принялись тыкать клинками в каждый подозрительно затененный уголок, а затем продолжили поиск в спальне Уэссела.

— Он тут укрылся? — в ярости вскричал раненый.

— Кто он?

— Кто угодно, только не ты.

— Тут, насколько мне известно, кроме меня еще двое.

На секунду сердце Уэссела ухнуло вниз: с юмором он, похоже, переборщил, поскольку кавалеры, кажется, всерьез вознамерились проткнуть насквозь и его самого.

— Я слышал на лестнице чьи-то шаги, — поспешно добавил он, — минут пять тому назад, не меньше. Но подниматься наверняка никто не поднимался.

Уэссел начал было объяснять, насколько его захватила «Королева фей», однако его посетителям — во всяком случае, в данный момент, — как и великим святым, было решительно не до культурного наследия.

— А что произошло? — задал вопрос Уэссел.

— Насилие, вот что! — рявкнул раненный в руку. Глаза его, как Уэссел не мог не заметить, дико блуждали. — Над моей сестрой. О Господи милосердный, дай нам только отыскать этого негодяя!

Уэссел поморщился:

— И кто же насильник?

— Бог весть! Понятия не имеем. А что это за люк в потолке? — вдруг спросил раненый.

— Он давно заколочен. Его не открывали уже несколько лет.

Уэссел подумал о стоявшем в углу шесте — и у него засосало под ложечкой, однако крайнее отчаяние визитеров притупило их сообразительность.

— Если ты не циркач, то без лестницы тут делать нечего, — вяло пробормотал раненый.

Его спутник разразился истерическим смехом:

— Циркач? О да-да, циркач! О да…

Уэссел воззрился на обоих в изумлении.

— В том-то и трагедия, — продолжал хохотать второй кавалер, — что как это ни смешно, но забраться туда смог бы только циркач — и никто больше.

Раненый кавалер нетерпеливо щелкнул пальцами здоровой руки:

— Нужно постучаться к соседям — к их соседям — и так дальше…

Оба удалились с беспомощным видом, словно брели под пасмурным небом с нависшими над головой грозовыми тучами.

Уэссел затворил дверь, накинул на нее засов и с минуту постоял на месте, хмурясь от нахлынувшей горечи.

Приглушенный оклик заставил его поднять глаза. Легкотуфельный уже откинул дверцу лаза и смотрел вниз, скорчив на проказливом лице гримасу, выражавшую не то недовольство, не то сардоническое оживление.

— Шлемы они снимают вместе с головой, — шепотом заметил он. — Но что до нас с тобой, Уэссел, то нас так просто за нос не проведешь.

— Да будь ты проклят! — негодующе воскликнул Уэссел. — Я знаю, что ты мерзавец, но мне и половины здесь услышанного достаточно, чтобы захотеть размозжить тебе череп, будто вонючей псине.

Легкотуфельный уставился на него, недоуменно моргая.

— Так или иначе, — подытожил он, — полагаю, что сохранять достоинство в подобной позе попросту невозможно.

С этими словами гость просунул тело через лаз, завис на мгновение в воздухе и спрыгнул на пол с высоты в семь футов.

— Одна крыса приглядывалась к моему уху с видом гурмана, — продолжал он, обтирая руки о короткие штаны. — Я объяснил ей на крысином языке, что смертельно ядовит, и она убралась прочь.

— Давай выкладывай все о сегодняшнем распутстве! — гневно выкрикнул Уэссел.

Легкотуфельный приставил большой палец к носу и насмешливо помахал перед Уэсселом остальными четырьмя.

— Проходимец уличный! — пробормотал Уэссел.

— У тебя есть бумага? — вдруг ни с того ни с сего спросил Легкотуфельный, а потом бесцеремонно осведомился: — Или сам будешь писать?

— Да с какой стати мне давать тебе бумагу?

— Ты же хотел услышать о ночных утехах. И услышишь, если предоставишь мне перо, чернила, стопу бумаги и отдельную комнату.

Уэссел заколебался.

— Убирайся! — наконец выдавил он из себя.

— Дело хозяйское. Но учти, что упускаешь в высшей степени занимательную историю.

Уэссел дрогнул — он был податливее пастилы, этот человек, — и сдался. Легкотуфельный прошел в соседнюю комнату с экономным запасом писчих принадлежностей и тихонько прикрыл за собой дверь. Уэссел, что-то проворчав ему вслед, воротился к «Королеве фей», и в доме вновь воцарилось безмолвие.

III

Три часа ночи превратились в четыре утра. В комнате посветлело, тьма снаружи пропиталась сыростью и холодом, а Уэссел, обхватив голову руками, низко склонился над столом, пробираясь по запутанным следам рыцарей, фей и множества девиц, подвергнутых ужасающим злоключениям. По узкой улице за окном с фырканьем проносились драконы; когда заспанный подмастерье оружейника приступил в половине шестого к работе, громкое звяканье молотка по броне и кольчуге разносилось по округе эхом марширующего воинства.

С первым проблеском рассвета опустился туман, а в шесть утра, когда Уэссел на цыпочках подкрался к своей крохотной спальне и приоткрыл дверь, комнату заливал серовато-желтый свет. Его гость обратил к нему бледное, будто пергамент, лицо, на котором безумные глаза пылали громадными алыми буквами. Он придвинул стул вплотную к prie-dieu[2] Уэссела, превращенную в письменный стол: на ней громоздилась внушительная стопка мелкоисписанных листков. С тяжелым вздохом Уэссел отстранился от двери и вернулся к призывавшей его сирене, обзывая себя дураком за то, что не предъявил прав на собственную постель хотя бы под утро.

Грузный топот сапог за окном, ворчливые перебранки старух с верхних, чердачных этажей, невнятный утренний гул обессилили Уэссела, и он, впадая в дремоту, мешком опустился на стул, а его мозг, перегруженный звучаниями и красками, продолжал непереносимо трудиться над скопившимися там образами.

В беспокойном сне Уэссел был телом — одним из стонущего множества, поверженного вблизи солнца, беспомощным мостом для Аполлона с властным взглядом. Сон вонзался в него, обдирая кожу зазубренным лезвием. Когда его плеча коснулась горячая рука, Уэссел очнулся чуть ли не с воплем: оказалось, что комнату наполняет густой туман, а рядом стоит его гость — серый призрак из нечеткого состава — с кипой страниц в руке.

— Историйка, кажется, получилась в высшей степени завлекательная, хотя по ней и нужно еще немного пройтись. Не спрячешь ли ее куда-нибудь под замок и не дашь ли мне, Христа ради, капельку вздремнуть?

Не дожидаясь ответа, гость сунул бумаги Уэсселу и плюхнулся на кушетку в углу — точь-в-точь как содержимое внезапно перевернутой вверх дном бутылки, и тотчас же уснул: во сне он дышал ровно, однако занятно и чуточку жутковато морщил лоб.

Уэссел лениво зевнул и, глянув на исписанную малоразборчивыми каракулями первую страницу, вполголоса начал читать вслух:

Поругание Лукреции
Из осажденной крепости Ардея,
Желаньем нечестивым окрылен,
Тарквиний, долгом Риму не радея…


Примечания

[1] Большое собрание (лат.).

[2] Скамеечка для молитвы (фр.).


Оригинальный текст: Tarquin of Cheapside, by F. Scott Fitzgerald.


Яндекс.Метрика