Сейчас, когда миновало уже два года, остаток этого дня, и ночь, и следующий день мне вспоминаются только как беспрестанное коловращение полицейских, фотографов и репортеров на вилле Гэтсби. Поперек ворот протянули веревку и поставили полицейского, чтобы не пропускать любопытных.
Но ребятня очень скоро пронюхала, что можно пробраться в сад со стороны моего участка, и около бассейна все время вертелись стайки ротозеев-мальчишек. Какой-то уверенно державшийся мужчина, возможно детектив, склонясь над телом Уилсона, произнес слово «сумасшедший»; апломб, с которым было брошено это замечание, стал камертоном для отчетов, появившихся в утренних газетах.
Эти отчеты были, как ночные кошмары, — фантастичны, навязчивы, обстоятельны в мелочах и далеки от действительности. Когда Михаэлис на следствии рассказал о ревнивых подозрениях Уилсона, я решил, что теперь вся история неминуемо будет преподнесена публике в скабрезно-пасквильном виде, однако Кэтрин, которой тут было что сказать, не сказала ни слова. Она проявила нежданную силу характера — в упор глядя на следователя из-под своих выправленных бровей, клялась, что этого Гэтсби ее сестра знать не знала, что с мужем ее сестра всегда жила душа в душу и что вообще за ее сестрой никаких грехов не водилось. Она даже себя самое в этом убедила и так рыдала, уткнувшись в платок, как будто и тень сомнения на этот счет оскорбляла ее чувства. И Уилсон был низведен на уровень «невменяемости от горя», с тем чтобы по возможности упростить все дело. Так на том и осталось.
Впрочем, мне все это представлялось далеким и несущественным. Вышло так, что у Гэтсби не оказалось в наличии близких, кроме меня. С той минуты, как я позвонил в поселок Уэст-Эгг и сообщил о несчастье, любые догадки, любые практические вопросы, требовавшие решения, — все адресовалось мне.
Сначала меня это удивляло и смущало; но время шло, и от того, что Гэтсби лежал там, в своем доме, не двигался, не дышал и не говорил, во мне постепенно росло чувство ответственности, — ведь больше никто не интересовался им, я хочу сказать — не испытывал того пристального, личного интереса, на который каждый из нас имеет какое-то право под конец.
Я позвонил Дэзи через полчаса после того, как его нашли, сделал это по непосредственному побуждению, не раздумывая. Но оказалось, что они с Томом уехали еще утром, взяв с собою багаж.
— И не оставили адреса?
— Нет.
— Не говорили, когда вернутся?
— Нет.
— А вы не знаете, где они? Как с ними связаться?
— Не знаю. Не могу сказать.
Мне хотелось найти ему кого-нибудь. Хотелось войти в комнату, где он лежал, и пообещать ему: «Уж я вам найду кого-нибудь, Гэтсби. Будьте спокойны. Положитесь на меня, я вам кого-нибудь найду».
Имя Мейера Вулфшима в телефонной книге не значилось. От мрачного лакея я узнал адрес его конторы в Нью-Йорке и позвонил в справочную, но, когда мне дали номер, был уже шестой час и к телефону никто не подходил.
— Пожалуйста, позвоните еще раз.
— Я уже три раза звонила.
— У меня очень важное дело.
— Сожалею, но там, видимо, никого нет.
Я вернулся в гостиную и увидел, что в ней полно народу — я даже принял было их за случайных гостей, всех этих представителей власти. Но хотя они откинули простыню и долго смотрели на Гэтсби испуганными глазами, в мозгу у меня не переставало настойчиво биться: «Послушайте, старина, вы мне должны найти кого-нибудь. Вы должны приложить все силы. Не могу я пройти через это совсем один».
Меня стали спрашивать о чем-то, но я убежал и, поднявшись наверх, принялся торопливо рыться в незапертых ящиках его письменного стола — он мне никогда не говорил определенно, что его родители умерли. Но нигде ничего не было — только со стены смотрел портрет Дэна Коди, свидетель давно забытых бурь.
На, следующее утро я послал мрачного лакея в Нью-Йорк к Вулфшиму с письмом, в котором спрашивал о родственниках Гэтсби и просил приехать ближайшим поездом. Впрочем, последняя просьба мне самому показалась излишней. Я не сомневался, что он и так бросится на вокзал, едва прочитает газеты. — как не сомневался и в том, что от Дэзи еще утром будет телеграмма.
Но ни телеграмма, ни мистер Вулфшим не прибыли; прибывали только все новые полицейские, фотографы и репортеры. Когда я прочитал привезенный лакеем ответ Вулфшима, во мне поднялось чувство гнева, смешанного с отвращением, и в этом чувстве мы с Гэтсби были заодно против них всех.
«Дорогой мистер Каррауэй! Это для меня один из самых тяжелых ударов за всю мою жизнь, я просто не могу поверить, что это правда. Безумный поступок этого человека должен всех нас заставить призадуматься. Я не могу приехать в данное время, так как занят чрезвычайно важным делом, и мне никак нельзя впутываться в такую историю. Если смогу быть чем-либо полезен потом, уведомьте меня письмом через Эдгара. Меня подобные вещи совершенно выбивают из колеи, я потрясен и не могу прийти в себя.
Искренне ваш Мейер Вулфшим».
И внизу торопливая приписка: «Прошу уведомить, как с похоронами и т. д., о родственниках ничего не знаю».
Когда в холле под вечер зазвонил телефон и междугородная сказала:
«Вызывает Чикаго», я был уверен, что это наконец Дэзи. Но в трубке послышался мужской голос, глухой и плохо слышный издалека:
— Это говорит Слэгл…
— Вас слушают. — Фамилия мне была незнакома.
— Хорошенькая история, а? Вы мою телеграмму получили?
— Никаких телеграмм не было.
— Молодой Паркер влип, — сказал голос скороговоркой. — Его сцапали, когда он передавал бумаги в окошечко. Из Нью-Йорка поступило сообщение с указанием номеров и серий, буквально за пять минут до того. Что вы на это скажете, а? В такой дыре никогда не знаешь, на что нарвешься…
Задыхаясь, я прервал его:
— Алло! Послушайте — вы не с мистером Гэтсби говорите. Мистер Гэтсби умер.
На другом конце провода долго молчали. Потом послышалось короткое восклицание, потом в трубке щелкнуло, и нас разъединили.
Кажется, на третий день пришла телеграмма из какого-то городка в Миннесоте, подписанная: Генри Ч. Гетц. В телеграмме говорилось, что податель немедленно выезжает и просит дождаться его с похоронами.
Это был отец Гэтсби, скорбного вида старичок, беспомощный и растерянный, увернутый, несмотря на теплый сентябрьский день, в дешевое долгополое пальто с поясом. От волнения глаза у него непрерывно слезились, а как только я взял из его рук саквояж и зонтик, он стал дергать себя за реденькую седую бороду, так что мне с трудом удалось снять с него пальто.
Видя, что он еле держится на ногах, я повел его в музыкальный салон, усадил там и, вызвав лакея, сказал, чтобы ему принесли поесть. Но есть он не стал, а молоко расплескалось из стакана, так у него дрожала рука.
— Я прочел в чикагской газете, — сказал он. — В чикагской газете было написано. Я сразу же выехал.
— У меня не было вашего адреса.
Его невидящий взгляд все время перебегал с предмета на предмет.
— Это сделал сумасшедший, — сказал он. — Конечно же, сумасшедший.
— Может быть, вы хоть кофе выпьете? — настаивал я.
— Нет, я ничего не хочу. Мне уже лучше, мистер…
— Каррауэй.
— Мне уже лучше, вы не беспокойтесь. Где он, Джимми?
Я проводил его в гостиную, где лежал его сын, и оставил там. Несколько мальчишек забрались на крыльцо и заглядывали в холл; я им объяснил, кто приехал, и они неохотно пошли прочь.
Немного погодя дверь гостиной отворилась и мистер Гетц вышел; рот у него был открыт, лицо слегка побагровело, из глаз катились редкие, неупорядоченные слезы. Он был в том возрасте, в котором смерть уже не кажется чудовищной неожиданностью, и когда он, впервые оглядевшись вокруг, увидел величественную высоту сводов холла и анфилады пышных покоев, открывавшиеся в обе стороны, к его горю стало примешиваться чувство благоговейной гордости. Я отвел его наверх, в одну из комнат для гостей, и, пока он снимал пиджак и жилет, объяснил ему, что все распоряжения были приостановлены до его приезда.
— Я не знал, каковы будут ваши пожелания, мистер Гэтсби…
— Моя фамилия Гетц.
— … мистер Гетц. Я думал, может быть, вы захотите увезти тело на Запад.
Он замотал головой.
— Джимми всегда больше нравилось здесь, на Востоке. Ведь это здесь он достиг своего положения. Вы были другом моего мальчика, мистер…?
— Мы с ним были самыми близкими друзьями.
— Он бы далеко пошел, можете мне поверить. Он был еще молод, но вот здесь у него было хоть отбавляй. — Он внушительно постучал себя по лбу, и я кивнул в знак согласия.
— Поживи он еще, он бы стал ба-а-льшим человеком. Таким, как Джеймс Дж. Хилл. Он бы ба-а-льшую пользу принес стране.
— Вероятно, — сказал я, замявшись.
Он неловко стащил с постели расшитое покрывало, лег, вытянулся и мгновенно уснул.
Вечером позвонил какой-то явно перепуганный субъект, который, прежде чем назвать себя, пожелал узнать, кто с ним говорит.
— Говорит мистер Каррауэй.
— А-а! — радостно отозвался он. — А я — Клипспрингер.
Я тоже обрадовался — можно было, значит, рассчитывать, что за гробом Гэтсби пойдет еще один старый знакомый. Не желая давать извещение в газеты, чтобы не привлечь толпу любопытных, я решил лично сообщить кое-кому по телефону. Но почти ни до кого не удалось дозвониться.
— Похороны завтра, — сказал я. — Нужно быть на вилле к трем часам. И будьте так любезны, скажите всем, кто захотел бы приехать.
— Да, да, непременно, — поспешно ответил он. — Я вряд ли кого-нибудь увижу, но если случайно…
Его тон заставил меня насторожиться.
— Вы сами, разумеется, будете?
— Постараюсь, непременно постараюсь. Я, собственно, позвонил, чтобы…
— Минутку, — перебил я. — Мне бы хотелось услышать от вас точно: вы будете?
— Мм… видите ли — дело в том, что я теперь живу у одних знакомых в Гриниче, и завтра они на меня в некотором роде рассчитывают. Предполагается что-то вроде пикника или прогулки. Но я, конечно, приложу все старания, чтобы освободиться.
У меня невольно вырвалось: «Эх!» — и он, должно быть, услышал, потому что сразу заторопился:
— Я, собственно, позвонил вот зачем: я там оставил пару туфель, так не затруднит ли вас распорядиться, чтобы мне их прислали. Понимаете, это теннисные туфли, и я без них прямо как без рук. Пусть пошлют на адрес…
На чей адрес, я уже не слыхал — я повесил трубку. А немного спустя мне пришлось постыдиться за Гэтсби — один из тех, кому я звонил, выразился в том смысле, что, мол, туда ему и дорога. Впрочем, я сам был виноват: этот господин принадлежал к числу самых заядлых любителей позубоскалить насчет Гэтсби, угощаясь его вином, и нечего было звонить такому.
Наутро в день похорон я сам поехал в Нью-Йорк к Мейеру Вулфшиму, не видя другого способа с ним связаться. Лифт остановился против двери, на которой значилось: «Акц. о-во «Свастика»; по совету лифтера я толкнул дверь — она была не заперта, и я вошел. Сперва мне показалось, что в помещении нет ни души, и только после нескольких моих окликов за перегородкой заспорили два голоса, и минуту спустя из внутренней двери вышла хорошенькая еврейка и недружелюбно уставилась на меня большими черными глазами.
— Никого нет, — сказала она. — Мистер Вулфшим уехал в Чикаго.
Первое из этих утверждений явно не соответствовало действительности, так как за перегородкой кто-то стал фальшиво насвистывать «Розовый куст».
— Будьте добры сказать мистеру Вулфшиму, что его хочет видеть мистер Каррауэй.
— Как же это я ему скажу, если он в Чикаго?
В эту минуту из-за двери позвали: «Стелла!» — и я сразу узнал голос Вулфшима.
— Оставьте на столике вашу карточку, — поспешно сказала женщина. — Он вернется, я ему передам.
— Послушайте, я же знаю, что он здесь.
Она шагнула вперед, негодующе подбоченясь.
— Повадились тоже врываться сюда когда вздумается, — заговорила она сердито. — Покою нет от вашего брата. Раз я говорю, он в Чикаго, значит, он в Чикаго.
Я назвал имя Гэтсби.
— О-о! — Она снова на меня посмотрела. — Тогда погодите минутку. Как вы сказали, ваша фамилия?
Она исчезла. Мгновение спустя Мейер Вулфшим стоял на пороге, скорбным жестом протягивая ко мне руки. Он увлек меня в свой кабинет, сказал почтительно приглушенным голосом, что сегодня печальный день для всех нас, и предложил мне сигару.
— Помню, каким он был, когда мы с ним встретились впервые, — заговорил он, усевшись. — Молодой майор, только что из армии, весь в медалях, полученных на фронте. И ни гроша в кармане — он все еще ходил в военной форме, так как ему не на что было купить штатский костюм. Первый раз я его увидал в бильярдной Уайнбреннера на Сорок третьей улице, куда он зашел попросить какой-нибудь работы. Он уже несколько дней буквально голодал. Я его пригласил позавтракать со мной, так поверите ли — он за полчаса наел на четыре доллара с лишним.
— И вы помогли ему стать на ноги? — спросил я.
— Помог? Я его человеком сделал!
— М-м…
— Я его вытащил из грязи, из ничтожества. Вижу: молодой человек, красивый, обходительный, а когда он еще мне сказал, что учился в Оксворте, я сразу сообразил, что от него может быть прок. Заставил его вступить в Американский легион, он там быстро выдвинулся. А тут дело для него нашлось, у одного моего клиента в Олбани. Мы с ним были как два пальца на одной руке. — Вулфшим поднял два толстых пальца. — Где один, там и другой.
Интересно, подумал я, действовало ли это содружество во время истории с «Уорлд Сириз» в 1919 году.
— А теперь он умер, — сказал я. — И вы, как его ближайший друг, приедете сегодня на похороны.
— Да, я бы очень хотел приехать, — сказал он.
— Вот и приезжайте.
Волосы у него в ноздрях зашевелились, на глазах выступили слезы, и он покачал головой.
— Не могу, мне в такие истории лучше не впутываться, — сказал он.
— А никакой истории и нет. Теперь все уже кончено.
— Если человек умирает не своей смертью, я всегда стараюсь не впутываться. Держусь в стороне. Вот был я помоложе — тогда другое дело; уж если у меня умирал друг, все равно как, я его не покидал до конца. Можете считать меня сентиментальным, но так уж оно было: до самого конца.
Мне стало ясно, что по каким-то причинам он твердо решил на похороны не ездить, и я встал.
— Вы окончили университет? — ни с того ни с сего спросил он.
Я было подумал, что сейчас речь пойдет о «кхонтактах», но он только кивнул и с чувством пожал мне руку.
— Важно быть человеку другом, пока он жив, а не тогда, когда он уже умер, — заметил он. — Мертвому это все ни к чему — лично я так считаю.
Когда я вышел от Вулфшима, небо было обложено тучами, и в Уэст-Эгг я вернулся под накрапывающим дождем. Наскоро переодевшись, я пошел на виллу. В холле мистер Гетц взволнованно расхаживал из угла в угол. Он все больше и больше гордился сыном и сыновним богатством и, как видно, ждал меня, чтобы мне что-то показать.
— Эту карточку Джимми мне прислал. — Он дрожащими пальцами вытащил бумажник. — Вот, посмотрите.
Это была фотография виллы, замусоленная и истертая по краям. Старик возбужденно тыкал в нее пальцем, указывая то на одну, то на другую подробность. «Вот, посмотрите!» И каждый раз оглядывался на меня, ожидая восхищения. Он так привык показывать всем эту фотографию, что, вероятно, она для него была реальнее самой виллы.
— Это мне Джимми прислал. По-моему, очень хорошая карточка. На ней все так красиво.
— Да, очень красиво. А вы давно виделись с ним?
— Он ко мне приезжал два года назад и купил мне дом, в котором я теперь живу. Оно конечно, нам нелегко пришлось, когда он сбежал из семьи, но я теперь вижу, что он был прав. Он знал, что его ожидает большое будущее. А уж как он вышел в люди, так ничего для меня не жалел.
Ему явно не хотелось расставаться с фотографией, и он медлил, держа ее у меня перед глазами. Наконец он убрал ее в бумажник и взамен вытащил из кармана старую, растрепанную книжонку, озаглавленную: «Прыг-скок, Кэссиди».
— Вот, смотрите, это сохранилось с тех пор, как он был еще мальчишкой. Оно о многом говорит.
Он раскрыл книжку с конца и повернул так, чтобы мне было видно. На последнем чистом листе было выведено печатными буквами: «РАСПИСАНИЕ» и рядом число: «12 сентября 1906 года». Под этим стояло:
Подъем | 6.00 утра |
Упражнения с гантелями и перелезанье через стену | 6.15—6.30 |
Изучение электричества и пр | 7.15—8.15 |
Работа | 8.30—4.30 |
Бейсбол и спорт | 4.30—5.00 |
Упражнения в красноречии и выработка осанки | 5.00—6.00 |
Обдумывание нужных изобретений | 7.00—9.00 |
— Мне это попалось на глаза случайно, — сказал старик. — Но это о многом говорит, верно?
— Да, о многом.
— Он бы далеко пошел, Джимми. Бывало, как уж решит что-нибудь, так не отступит. Вы обратили внимание, как у него там написано — для общего развития. Это у него всегда была особая забота. Он мне раз сказал, что я ем, как свинья, я его еще отодрал тогда за уши.
Ему не хотелось закрывать книгу, он вслух перечитывал одну запись за другой, и каждый раз пытливо оглядывался на меня. Подозреваю, он ждал, что я захочу списать эти записи себе для руководства.
Без четверти три явился лютеранский священник из Флашинга, и я невольно начал поглядывать в окно — не подъезжают ли другие автомобили. Смотрел в окно и отец Гэтсби. А когда время подошло к трем и в холле уже собрались в ожидании слуги, старик беспокойно заморгал глазами и стал бормотать что-то насчет дождливой погоды. Я заметил, что священник косится на часы, и, отведя его в сторонку, попросил подождать еще полчаса. Но это не помогло. Никто так и не приехал.
Около пяти часов наш кортеж из трех машин добрался до кладбища и остановился под дождем у ворот — впереди катафалк, отвратительно черный и мокрый, за ним лимузин, в котором ехали мистер Гетц, священник и я, и, наконец, многоместный открытый «форд» Гэтсби со слугами и уэст-эггским почтальоном, промокшими до костей. Когда мы уже вошли на кладбище, я услышал, как у ворот остановилась еще машина и кто-то заспешил нам вдогонку, шлепая второпях по лужам. Я оглянулся. Это был тот похожий на филина человек в очках, которого я однажды, три месяца тому назад, застиг изумленно созерцающим книжные полки в библиотеке Гэтсби.
Ни разу с тех пор я его не встречал. Не знаю, как ему стало известно о похоронах, даже фамилии его не знаю. Струйки дождя стекали по его толстым очкам, и он снял и протер их, чтобы увидеть, как над могилой Гэтсби растягивают защитный брезент.
Я старался в эту минуту думать о Гэтсби, но он был уже слишком далек, и я только вспомнил, без всякого возмущения, что Дэзи так и не прислала ни телеграммы, ни хотя бы цветов. Кто-то за моей спиной произнес вполголоса:
«Блаженны мертвые, на которых падает дождь», и Филин бодро откликнулся: «Аминь».
Мы в беспорядке потянулись к машинам, дождь подгонял нас. У самых ворот Филин заговорил со мной.
— Мне не удалось поспеть к выносу.
— Никому, видно, не удалось.
— Вы шутите! — Он чуть ли не подскочил — Господи боже мой! Да ведь у него бывали сотни людей!
Он опять снял очки и тщательно протер их, с одной стороны и с другой.
— Эх, бедняга! — сказал он.
Одно из самых ярких воспоминаний моей жизни — это поездки домой на рождественские каникулы, сперва из школы, поздней — из университета.
Декабрьским вечером все мы, кому ехать было дальше Чикаго, собирались на старом, полутемном вокзале Юнион-стрит; забегали наспех проститься с нами и наши друзья чикагцы, уже закружившиеся в праздничной кутерьме. Помню меховые шубки девочек из пансиона мисс Такой-то или Такой-то, пар от дыхания вокруг смеющихся лиц, руки, радостно машущие завиденным издали старым знакомым, разговоры о том, кто куда приглашен («Ты будешь у Ордуэев? У Херси? У Шульцев?»), длинные зеленые проездные билеты, зажатые в кулаке. А на рельсах, против выхода на платформу, — желтые вагоны линии Чикаго — Милуоки — Сент-Пол, веселые, как само Рождество.
И когда, бывало, поезд тронется в зимнюю ночь, и потянутся за окном настоящие, наши снега, и мимо поплывут тусклые фонари висконсинских полустанков, воздух вдруг становился совсем другой, хрусткий, ядреный. Мы жадно вдыхали его в холодных тамбурах на пути из вагона-ресторана, остро чувствуя, что кругом все родное, — но так длилось всего какой-нибудь час, а потом мы попросту растворялись в этом родном, привычно и нерушимо.
Вот это и есть для меня Средний Запад — не луга, не пшеница, не тихие городки, населенные шведами, а те поезда, что мчали меня домой в дни юности, и сани с колокольцами в морозных сумерках, и уличные фонари, и тени гирлянд остролиста на снегу, в прямоугольниках света, падающие из окон. И часть всего этого — я сам, немножко меланхоличный от привычки к долгой зиме, немножко самонадеянный от того, что рос я в каррауэевском доме, в городе, где и сейчас называют дома по имени владельцев. Я вижу теперь, что, в сущности, у меня получилась повесть о Западе, — ведь и Том, и Гэтсби, и Дэзи, и Джордан, и я — все мы с Запада, и, быть может, всем нам одинаково недоставало чего-то, без чего трудно освоиться на Востоке.
Даже и тогда, когда Восток особенно привлекал меня, когда я особенно ясно отдавал себе отчет в его превосходстве над жиреющими от скуки, раскоряченными городишками за рекой Огайо, где досужие языки никому не дают пощады, кроме разве младенцев и дряхлых стариков, — даже и тогда мне в нем чудилось какое-то уродство. Уэст-Эгг я до сих пор часто вижу во сне. Это скорей не сон, а фантастическое видение, напоминающее ночные пейзажи Эль Греко: сотни домов банальной и в то же время причудливой архитектуры, сгорбившихся под хмурым, низко нависшим небом, в котором плывет тусклая луна; а на переднем плане четверо мрачных мужчин во фраках несут носилки, на которых лежит женщина в белом вечернем платье. Она пьяна, ее рука свесилась с носилок, и на пальцах холодным огнем сверкают бриллианты. В сосредоточенном безмолвии мужчины сворачивают к дому — это не тот, что им нужен. Но никто не знает имени женщины, и никто не стремится узнать.
После смерти Гэтсби я не мог отделаться от подобных видений; все вокруг представлялось мне в уродливо искаженных формах, которые глаз не в силах был корригировать. И когда закурились синеватые струйки дыма над кучами сухих, ломких листьев и белье на веревках стало лубенеть на ветру, я решил уехать домой, на Запад.
Оставалось только выполнить одно дело, неприятное, тягостное дело, за которое лучше было, пожалуй, и не браться. Но мне хотелось привести все в порядок перед отъездом, а не полагаться на то, что равнодушное море услужливо смоет оставленный мною мусор. Я встретился с Джордан Бейкер и завел разговор о том, что мы с ней пережили вместе, и о том, что мне после пришлось пережить одному. Она слушала молча, полулежа в большом, глубоком кресле.
На ней был костюм для игры в гольф, и, помню, она показалась мне похожей на картинку из спортивного журнала — задорно приподнятый подбородок, волосы цвета осенней листвы, загар на лице того же кофейного оттенка, что спортивные перчатки, лежавшие у нее на коленях. Когда я кончил, она без всяких предисловий объявила, что выходит замуж. Я не очень поверил, хотя и знал, что, кивни она только головой, за женихами дело не станет, но притворился удивленным. На мгновение у меня мелькнула мысль — может быть, я делаю ошибку? Но я быстро переворошил в памяти все с самого начала и встал, чтобы проститься.
— А все-таки это вы мне дали отставку, — неожиданно сказала Джордан. — Вы мне дали отставку по телефону. Теперь мне уже наплевать, но тогда я даже растерялась немного — для меня это внове.
Мы пожали друг другу руки.
— Да, между прочим, — сказала она. — Помните, у нас однажды был разговор насчет автомобильной езды?
— Вспоминаю, но не очень ясно.
— Вы тогда сказали, что неумелый водитель до тех пор в безопасности, пока ему не попадется навстречу другой неумелый водитель. Ну так вот, именно это со мной и случилось. Сама не знаю, как я могла так ошибиться. Мне казалось, вы человек прямой и честный. Мне казалось, в этом ваша тайная гордость.
— Мне тридцать лет, — сказал я. — Я пять лет как вышел из того возраста, когда можно лгать себе и называть это честностью.
Она не ответила. Злой, наполовину влюбленный и терзаемый сожалением, я повернулся и вышел.
Как-то раз, в конце октября, я увидел на Пятой авеню Тома Бьюкенена. Он шел впереди меня своей быстрой, напористой походкой, слегка отставив руки, словно в готовности отшвырнуть любую помеху, и вертя головой по сторонам. Я замедлил шаг, чтобы не нагнать его, но он в это время остановился и, наморщив лоб, стал рассматривать витрину ювелирного магазина. Вдруг он заметил меня и поспешил мне навстречу, еще издали протягивая руку.
— В чем дело, Ник? Ты что, не хочешь со мной здороваться?
— Не хочу. Ты знаешь, что я о тебе думаю.
— Ты с ума сошел, Ник! — воскликнул он. — Ты просто спятил. Я понятия не имею, о чем ты говоришь.
— Том, — спросил я в упор, — что ты в тот день сказал Уилсону?
Он молча уставился на меня, и я понял, что моя догадка насчет тех трех невыясненных часов была правильна. Я повернулся и хотел уйти, но он шагнул вперед и схватил меня за плечо.
— Я сказал только правду! Он пришел, когда мы собирались в дорогу, и я передал через лакея, что у меня нет времени для разговоров. Тогда он стал силой рваться наверх. Он был в таком состоянии, что пристрелил бы меня на месте, не скажи я ему, чья была машина. У него был заряженный револьвер в кармане.
Он вдруг вызывающе повысил голос:
— А что тут такого, если я и сказал ему? Тот тип все равно добром бы не кончил. Он вам пускал пыль в глаза, и тебе и Дэзи, а на самом деле это был просто бандит. Переехал бедную Миртл, как собачонку, и даже не остановился.
Мне нечего было возразить, поскольку я не мог привести тот простой довод, что это не правда.
— А мне, думаешь, не было тяжело? Да когда я пошел отказываться от квартиры и увидел на буфете эту дурацкую жестянку с собачьими галетами, я сел и заплакал, как малое дитя. Черт дери, даже вспомнить жутко…
Я не мог ни простить ему, ни посочувствовать, но я понял, что в его глазах то, что он сделал, оправдано вполне. Не знаю, чего тут было больше — беспечности или недомыслия. Они были беспечными существами, Том и Дэзи, они ломали вещи и людей, а потом убегали и прятались за свои деньги, свою всепоглощающую беспечность или еще что-то, на чем держался их союз, предоставляя другим убирать за ними.
На прощанье я пожал ему руку; мне вдруг показалось глупым упорствовать, у меня было такое чувство, будто я имею дело с ребенком. И он отправился в ювелирный магазин, покупать жемчужное колье — а быть может, всего лишь пару запонок, — избавившись навсегда от моей докучливой щепетильности провинциала.
Вилла Гэтсби еще пустовала, когда я уезжал; трава на газонах разрослась так беспорядочно, как и у меня на участке. Один из местных шоферов такси, проезжая мимо ворот, всякий раз тормозил на минуту и указывал пассажирам видневшийся в глубине сада дом; может быть, тот самый шофер вез Дэзи и Гэтсби в Ист-Эгг в ночь, когда случилось несчастье, и, может быть, он потом сочинил целый рассказ по этому поводу. Мне не хотелось выслушивать этот рассказ, и, выйдя с вокзала, я всегда обходил его машину стороной.
По субботам я нарочно задерживался попозже в Нью-Йорке; в моей памяти были настолько живы великолепные празднества на вилле Гэтсби, что мне без конца слышались смутные отголоски музыки и смеха из соседнего сада и шум подъезжающих и отъезжающих машин. Один раз я действительно услыхал, как по аллее проехала машина, и даже увидел лучи фар, неподвижно застывшие у самого дома. Вероятно, это был какой-нибудь запоздалый гость, который долгое время пропадал в чужих краях и не знал, что праздник уже окончен. Я не стал выяснять.
Накануне отъезда — мои вещи были уже уложены и мой «додж» уведен купившим его бакалейщиком — я пошел взглянуть последний раз на эту огромную нелепую хоромину. Какой-то мальчишка нацарапал обломком кирпича непристойное слово на белых ступенях, и оно четко выделялось при свете луны. Я затер его, шаркая подошвой о камень. Потом я спустился к берегу и прилег на песке.
Почти все богатые виллы вдоль пролива уже опустели, и нигде не видно было огней, только по воде неярким пятном света скользил плывущий паром. И по мере того, как луна поднималась выше, стирая очертания ненужных построек, я прозревал древний остров, возникший некогда перед взором голландских моряков, — нетронутое зеленое лоно нового мира. Шелест его деревьев, тех, что потом исчезли, уступив место дому Гэтсби, был некогда музыкой последней и величайшей человеческой мечты; должно быть, на один короткий, очарованный миг человек затаил дыхание перед новым континентом, невольно поддавшись красоте зрелища, которого он не понимал и не искал, — ведь история в последний раз поставила его лицом к лицу с чем-то соизмеримым заложенной в нем способности к восхищению.
И среди невеселых мыслей о судьбе старого неведомого мира я подумал о Гэтсби, о том, с каким восхищением он впервые различил зеленый огонек на причале, там, где жила Дэзи. Долог был путь, приведший его к этим бархатистым газонам, и ему, наверно, казалось, что теперь, когда его мечта так близко, стоит протянуть руку — и он поймает ее. Он не знал, что она навсегда осталась позади, где-то в темных далях за этим городом, там, где под ночным небом раскинулись неоглядные земли Америки.
Гэтсби верил в зеленый огонек, свет неимоверного будущего счастья, которое отодвигается с каждым годом. Пусть оно ускользнуло сегодня, не беда — завтра мы побежим еще быстрее, еще дальше станем протягивать руки… И в одно прекрасное утро…
Так мы и пытаемся плыть вперед, борясь с течением, а оно все сносит и сносит наши суденышки обратно в прошлое.
Оригинальный текст: The Great Gatsby, сhapter 9, by F. Scott Fitzgerald.