Фрау Кэте Грегоровиус догнала мужа на дорожке, ведущей к их вилле. — Как Николь? — спросила она кротким, но задыхающимся голосом, выдававшим тот факт, что она готовилась задать этот вопрос, еще когда бежала. Франц удивленно посмотрел на нее.
— Николь не больна. А почему ты спрашиваешь, дорогая?
— Ты ее так часто навещаешь, что я подумала, возможно, она больна.
— Поговорим об этом дома.
Кэте послушно согласилась. Кабинет его находился в административном корпусе, в гостиной дети занимались с учителем, поэтому они прошли в спальню.
— Прости меня, Франц, — произнесла Кэте, прежде чем он успел что-либо сказать. — Прости, дорогой, я не имею права так говорить. Я знаю свои обязанности и горжусь ими. Но между мной и Николь возникло какое-то неприязненное чувство.
— Птички в гнездышке ладят между собой, — громко провозгласил Франц, но найдя, что тон не соответствует высказыванию, повторил его четко и размеренно — так, как это делал его старый учитель доктор Домлер, придавая значимость самой простейшей банальности: — Птички-в гнездышке — ладят между собой!
— Я понимаю. Ты не можешь упрекнуть меня в недостатке любезности по отношению к Николь.
— Я упрекаю тебя в недостатке здравого смысла. Николь наполовину пациентка и, вероятно, останется таковой до конца жизни. В отсутствие Дика я отвечаю за нее. — Он колебался: иногда шутки ради он скрывал от Кэте кoe-какие новости. — Сегодня утром из Рима пришла телеграмма. Дик болел гриппом, завтра отправляется домой.
С явным облегчением Кэте продолжила тему, хотя и менее заинтересованным тоном:
— Мне кажется, Николь не так больна, как все думают, она лишь заботливо лелеет свою болезнь как инструмент власти. Ей бы в кино сниматься, как этой твоей Норме Толмедж — мечте всех американок.
— Ты ревнуешь меня к Норме Толмедж, киноактрисе?
— Не люблю американцев. Они все — эгоисты.
— А Дик тебе нравится?
— Дик нравится, — призналась она. — Он не такой, он думает о других.
И Норма Толмедж тоже, подумал Франц. Она не только красивая, но и замечательная, благородная женщина. Ее просто вынуждают играть глупые роли. Норма Толмедж — это такая женщина, знакомство с которой — большая привилегия.
Кэте, однако, уже забыла про Норму Толмедж, из-за которой они однажды жутко разругались по дороге домой из Цюриха, куда ездили, чтобы сходить в кино.
— Дик женился на Николь из-за денег, — сказала она. — Это была его слабость, он сам как-то признался в этом.
— Не будь такой злой.
— Да, мне не следовало этого говорить, — поспешно ретировалась она. — Мы все должны жить, как птички в гнездышке, как ты говоришь. Но это очень нелегко, когда Николь… когда она отстраняется, старается не дышать, будто от меня дурно пахнет!
Это была сущая правда. Большую часть домашней работы Кэте делала сама и старалась экономить на одежде. Любая американская продавщица из тех, что каждый вечер стирают свои две смены белья, заметила бы едва уловимый запах пота, исходивший от Кэте, даже и не запах, а так, остатки аммиака — напоминание об извечности труда и распада. Для Франца это было так же естественно, как и не очень приятный густой запах волос Кэте; и того и другого ему в равной степени недоставало бы.
Но для Николь, с рождения ненавидевшей то, как пахли руки одевавшей ее няньки, это являлось своего рода оскорблением, которое она вынуждена терпеть.
— А дети! — продолжала Кэте. — Ей не нравится, когда они играют с нашими детьми…
Но Франц уже достаточно наслушался.
— Придержи язык. Такие разговоры могут нанести мне профессиональный вред, поскольку эта клиника куплена на деньги Николь. Давай обедать.
Кэте поняла, что поступила опрометчиво, дав волю своим чувствам, но последнее замечание Франца напомнило ей, что и у других американцев имеются деньги. А неделю спустя ее неприязнь к Николь вылилась в новую вспышку.
Толчком послужил обед, который они устроили Дайверам по случаю возвращения Дика. Не успели их шаги затихнуть на дорожке, как она, закрыв дверь, заявила Францу:
— Ты видел, что у него под глазом? Он пьянствовал!
— Полегче, — потребовал Франц. — Дик рассказал мне обо всем, как только приехал. Он участвовал в матче по боксу, устроенном на корабле. Американцы часто забавляются этим во время трансатлантических рейсов.
— И я должна поверить? — насмешливо спросила Кэте. — Одна рука у него не двигается, а на виске еще незаживший шрам, там выбриты волосы.
Франц не заметил всех этих деталей.
— И что же, — требовательно произнесла Кэте, — ты думаешь, все это благоприятно скажется на репутации клиники? От него несло спиртным сегодня, и не впервые с тех пор, как он вернулся,
Затем, понимая важность того, что она собиралась сказать, медленно произнесла:
— Дик уже не тот серьезный человек, которого мы знали.
Франц передернул плечами, будто отряхиваясь от ее назойливости. В спальне он напустился на нее:
— Он не только серьезный человек, он еще и талантливый врач. Из всех, кто за последнее время получал степени по невропатологии в Цюрихе, Дик — самый выдающийся, мне до него далеко.
— Стыдись!
— Это правда, и стыдно не признавать этого. Во всех сложных случаях я обращаюсь к Дику. Его работы по-прежнему считаются образцовыми в этом направлении — пойди в любую медицинскую библиотеку и спроси там. Большинство студентов думают, что он англичанин, потому что не верят, что какой-то американец способен на такую основательность. — Он по-домашнему зевнул, доставая из-под подушки свою пижаму. — Не могу понять, Кэте, почему ты говоришь все это, я думал, он тебе нравится.
— Стыдись! — вновь сказала Кэте. — Ты более основательный, ты делаешь всю работу. Это как в случае с зайцем и черепахой, и, по-моему, заяц уже почти выдохся.
— Шш! Шш!
— Ладно, ладно, только это — правда. Он резко рубанул ладонью по воздуху.
— Прекрати!
В результате они обменялись мнениями, как два участника дебатов. Кэте призналась самой себе, что была слишком сурова по отношению к Дику, которым восхищалась, испытывая благоговейный трепет, и который к тому же относился к ней с пониманием и умел ценить ее. Что же касается Франца, то мысль, высказанная Кэте, постепенно утвердилась в его сознании, и впоследствии он уже никогда не считал его серьезным человеком, а с течением времени и вовсе убедил себя в том, что никогда так и не думал.
Дик представил Николь отредактированную версию того, что произошло с ним в Риме, согласно которой он из человеколюбия пришел на помощь пьяному другу. Он не сомневался, что Бэби Уоррен будет держать язык за зубами, поскольку обрисовал ей гибельные последствия того, если Школь узнает правду. Все это, однако, являлось пустяком по сравнению с тем затяжным эффектом, который эпизод оказал на него самого.
Обратной реакцией на это стало его необычайное усердие в работе, так что Франц, уже готовый к разрыву, не мог найти ни малейшего основания для него. Ни одна дружба, заслуживающая того, чтобы называться дружбой, не может быть разрушена в одночасье, не будучи вырванной с мясом; поэтому Франц и постарался уверить себя, что темпы интеллектуальной и эмоциональной деятельности Дика таковы, что действуют ему на нервы, хотя именно этот контраст он прежде считал главным достоинством в их отношениях. Так, чтобы удовлетворить потребность в обуви, делают башмаки из прошлогодней кожи.
Но лишь в мае Францу представилась возможность вбить первый клин. Как-то раз Дик вошел в его кабинет бледный и усталый, сел и сказал:
— Все, ее больше нет.
— Она умерла?
— Отказало сердце.
Дик, совершенно измученный, сидел на стуле у двери. В течение трех ночей он оставался у постели покрытой струпьями художницы, к которой очень привязался, формально — чтобы вводить ей адреналин, на самом же деле пытаясь хоть как-нибудь предотвратить надвигавшуюся тьму.
Понимая его состояние, Франц поспешно произнес:
— Это был нейросифилис. Все анализы на реакцию Вассермана, сделанные нами, не переубедят меня. Спинно-мозговая жидкость…
— Не в этом дело, — сказал Дик. — Господи, не в этом дело! Если она так берегла свою тайну, что решила унести ее с собой в могилу, что ж, пусть будет так.
— Вам лучше отдохнуть денек.
— Не беспокойтесь. Отдохну.
Клин уже был наготове; оторвавшись от телеграммы, которую начал писать брату женщины, Франц спросил:
— Не хотите совершить маленькое путешествие?
— Не сейчас.
— Я не об отпуске. В Лозанне есть случай. Я утром разговаривал по телефону с одним чилийцем…
— Она оставалась чертовски мужественной, — проговорил Дик. — И все так долго длилось. — Франц сочувственно покачал головой, Дик взял себя в руки: — Простите, что перебил вас.
— Это отвлечет вас: у отца проблемы с сыном. Он не может его привезти сюда. Он хочет, чтобы кто-то приехал.
— Что там? Алкоголизм? Гомосексуализм? Когда вы говорите Лозанна…
— Всего понемногу.
— Я поеду. Это сулит деньги?
— Думаю, немалые. Рассчитывайте пробыть там два-три дня и привозите парня сюда, если за ним нужен присмотр. В любом случае — не спешите, отдохните, совместите полезное с приятным.
Поспав два часа в поезде, Дик почувствовал себя обновленным и в хорошем расположении духа готовился к разговору с сеньором Пардо-и-Сиудад-Реаль.
Такие беседы проходили всегда одинаково. Зачастую истерическая реакция родственников представляла не меньший интерес для психолога, чем состояние самого пациента. Данный случай не являлся исключением: сеньор Пардо-и-Сиудад-Реаль, красивый седовласый испанец с благородной осанкой, со всеми внешними атрибутами богатства и власти, яростно бегая взад-вперед по своему номеру-люкс в «Hotel de Trois Monde», рассказал ему историю своего сына, владея собой не более, чем пьяная баба.
— Я уже не знаю, что и придумать. Мой сын порочен. Он предавался пороку в Харроу, он предавался пороку в Королевском колледже в Кэмбридже. Он неисправимо порочен. Теперь, когда он стал еще и пить, это становится все более очевидно, следует бесконечная череда скандалов. Я перепробовал все, я выработал план с одним моим знакомым врачом, отправил их вместе в путешествие по Испании. Каждый вечер он делал Франсиско укол кантаридина, и они вдвоем шли в какой-нибудь респектабельный бордель. Неделю или две это как будто срабатывало, но результат нулевой. В конце концов на прошлой неделе в этой самой комнате, точнее в той ванной комнате, — он указал на нее пальцем, — я заставил Франсиско раздеться до пояса и отхлестал его кнутом…
Обессиленный, он сел. Дик заговорил:
— Это было неумно… И поездка в Испанию — тоже несерьезно… — Он с трудом подавлял в себе желание рассмеяться — чтобы достойный уважения врач позволил втянуть себя в эдакий любительский эксперимент! — Сеньор, должен сказать вам, что в таких случаях мы не можем обещать ничего заранее. Что до пьянства, то нам зачастую удается добиться кое-чего. Конечно, при условии сотрудничества с самим пациентом. Прежде всего нужно посмотреть вашего сына и завоевать его доверие, чтобы хотя бы узнать, что он сам думает по этому поводу.
…У юноши лет двадцати, с которым он сидел на террасе, было красивое подвижное лицо.
— Мне хотелось бы узнать ваше собственное отношение ко всему этому, — сказал Дик. — Вы не чувствуете, что ситуация ухудшается? И не желаете ли вы предпринять что-нибудь в связи с этим?
— Пожалуй, — ответил Франсиско, — я очень несчастен.
— А как вам кажется, это от того, что вы пьете, или из-за других ваших наклонностей?
— Думаю, одно порождает другое. — Какое-то время он оставался серьезен, но неожиданно его разобрало веселье, и он, засмеявшись, сказал: — Это безнадежно. В Королевском колледже меня звали Королевой Чили. После этой поездки в Испанию меня от одного вида женщины тошнит.
Дик резко перебил его:
— Если вам все это по душе, тогда я вам ничем помочь не могу, я зря теряю время.
— Да нет же, давайте поговорим. Большинство других вызывают у меня только презрение.
В юноше имелась некая мужественность, но она вся уходила на активное противодействие отцу. У него был тот типичный проказливый вид, какой бывает у гомосексуалистов, когда они обсуждают эту тему.
— Но все это делается втайне, в лучшем случае, — заметил Дик. — Вы угробите на это и возможные последствия всю вашу жизнь, у вас не останется ни времени, ни сил на что-либо более достойное в социальном плане. Если вы хотите жить с открытым лицом, вам придется научиться контролировать свою сексуальность, и прежде всего пьянство, которое провоцирует ее… — произносил он машинально, еще десять минут назад решив отказаться.
Они проговорили еще с час о доме юноши в Чили и о его увлечениях. Дик впервые столь близко подошел к пониманию такого характера не с точки зрения патологии; ему стало ясно, что само обаяние Франсиско являлось основой для тех возмутительных поступков, которые он совершал, а для Дика обаяние всегда имело ценность само по себе, была ли это безумная отвага той несчастной, что умерла в клинике утром, или же мужественная грация, которую этот пропащий молодой человек привносил в скучную затасканную историю. Дик пытался разделить это на части, достаточно мелкие, чтобы их можно было разложить по полочкам, сознавая, что жизнь в целом может отличаться от своих сегментов, а также и то, что на четвертом десятке кажется, будто жизнь можно обозревать только по частям. Его любовь к Николь и Розмари, дружба с Эйбом Нортом и Томми Барбаном в разорванном послевоенном мире — при столь тесном соприкосновении с чужой личностью ему чудилось, что он сам становится ими, словно была какая-то необходимость принять все или ничего, так, словно на всю оставшуюся жизнь он был приговорен нести в себе «я» людей, которых знал и любил, и только с ними обретать свою целостность. Что-то тоскливое проглядывало во всем этом: так легко быть любимым — и так трудно любить.
Когда он сидел на веранде с молодым Франсиско, ему вдруг явился призрак прошлого: высокий, со странной виляющей походкой мужчина отделился от кустов и не очень решительно приблизился к ним. Какое-то мгновение он составлял такую ненавязчивую часть окружающего пейзажа, что Дик едва заметил его, но, увидев, поднялся, рассеянно пожал руку, подумав про себя при этом: «Господи, да тут целое гнездо!» и пытаясь вспомнить имя человека.
— Доктор Дайвер, не так ли?
— Да, да, мистер — Дамфри, верно?
— Ройал Дамфри. Я имел удовольствие однажды обедать в вашем прекрасном саду на вилле.
— Как же, как же. — Чтобы умерить энтузиазм мистера Дамфри, Дик пустился в хронологию: — Это было в тысяча двадцать четвертом — или двадцать пятом…
Он продолжал стоять, но Ройал Дамфри, хоть и казался застенчивым поначалу, не был каким-нибудь недотепой; он в легкой интимной манере заговорил с Франсиско, однако тот, явно стыдясь его, последовал примеру Дика.
— Доктор Дайвер, одно только слово, прежде чем я уйду. Никогда не забуду тот вечер у вас в саду и то, как было приятно с вами и вашей супругой. Для меня это одно из чудеснейших воспоминаний в моей жизни, одно из счастливейших, как о собрании самых цивилизованных людей, которых я когда-либо знал.
Дик продолжал пятиться задом к ближайшей двери.
— Рад, что у вас осталось приятное воспоминание. А теперь я должен…
— Понимаю, — продолжал Ройал Дамфри сочувственно. — Я слышал, что он умирает.
— Кто умирает?
— Возможно, мне не следовало говорить, но у нас один врач.
Дик замер, недоуменно уставившись на него.
— О ком вы говорите?
— Ну, конечно, об отце вашей жены, наверное я…
— О ком?
— Что же это — вы хотите сказать, что я первый, от кого…
— А вы хотите сказать, что отец моей жены здесь, в Лозанне?
— Но я думал, вы знаете, я думал, что именно поэтому вы и здесь.
— Как зовут врача, который его лечит?
Дик записал фамилию, извинился и поспешил к телефонной будке.
Доктору Данже было удобно немедленно принять доктора Дайвера в своем доме.
Доктор Данже, молодой врач из Женевы, на мгновение испугался, что может потерять выгодного пациента, но когда Дик разуверил его, он подтвердил тот факт, что мистер Уоррен действительно при смерти.
— Ему всего пятьдесят, но печень разрушена в результате алкоголизма.
— Он реагирует?
— Есть ничего уже не может, кроме жидкого. Я даю ему дня три, от силы неделю.
— А старшая дочь, мисс Уоррен, знает о его состоянии?
— По его собственному желанию, никто, кроме слуги, ничего не знает. Только сегодня утром я почувствовал, что должен сказать ему. Он воспринял это взволнованно, хотя и был с самого начала болезни настроен в духе христианского смирения.
— Хорошо, — медленно произнес Дик, подумав, — в любом случае, мне придется позаботиться о родных. Но я подозреваю, что они захотят созвать консилиум.
— Как угодно.
— От их лица прошу вас пригласить самого известного здесь врача, доктора Гербрюгге из Женевы.
— Я и сам думал о Гербрюгге.
— А пока что я здесь целый день и буду поддерживать с вами связь.
Вечером Дик отправился к сеньору Пардо-и-Сиудад-Реаль, и у них состоялся разговор.
— У нас огромные поместья в Чили, — рассказывал старик. — Мой сын мог бы управлять ими. Или стать во главе любого из десятка предприятий в Париже… — Он качал головой, расхаживая вдоль окон, за которыми накрапывал такой мелкий весенний дождик, что лебеди на озере даже не прятались от него. — Мой единственный сын! Увезите его с собой! — Испанец неожиданно упал Дику в ноги. — Вылечите моего единственного сына! Я верю в вас, вы можете забрать его с собой и вылечить!
— У нас нет оснований подвергать его принудительному лечению. И я бы не стал, даже если б мог.
Испанец поднялся с колен.
— Я погорячился, обстоятельства вынуждают меня… Спустившись в вестибюль, Дик столкнулся с доктором Данже.
— А я как раз собирался звонить вам в номер, — сказал он. — Не могли бы мы переговорить на террасе?
— Мистер Уоррен скончался? — спросил Дик.
— Он все в том же состоянии, консилиум назначен на утро. Но он настоятельно желает видеть свою дочь — вашу жену. Похоже, они поссорились…
— Я в курсе.
Оба поглядывали друг на друга, размышляя.
— Почему бы вам самому не побеседовать с ним, прежде чем принять решение? — предложил Данже. — Его смерть будет легкой — он просто угаснет.
С усилием Дик согласился.
— Хорошо,
Номер-люкс, в котором тихо угасал Девре Уоррен, был тех же размеров, что и номер сеньора Пардо-и-Сиудад-Реаль — в этом отеле было немало подобных апартаментов, где богатые развалины, беглецы от правосудия, претенденты на троны различных княжеств доживали свой век на опийных препаратах или барбитуратах, постоянно прислушиваясь, словно к вездесущему радио, к тихим отголоскам былых грехов. Этот уголок Европы не столько привлекал людей, сколько принимал их без лишних вопросов. Здесь перекрещивались пути тех, кто направлялся в частные санатории или туберкулезные курорты в горах, тех, кто перестал быть persona gratis во Франции или Италии.
В номере стоял полумрак. Монахиня с ликом святой ухаживала за больным, исхудалые пальцы которого перебирали четки на белой простыне. Он по-прежнему был красив, и когда после ухода Данже заговорил, в его голосе Дику послышалась характерная картавость.
— Мы многое начинаем понимать под конец жизни. Только теперь, доктор Дайвер, я осознал все случившееся.
Дик выжидательно молчал.
— Я был дурным человеком. Вы, должно быть, знаете, как мало у меня права на то, чтобы вновь увидеться с
Николь, но тем не менее тот, кто человечнее каждого из нас, учит, что нужно жалеть и прощать. — Четки выпали из его слабых рук и соскользнули вниз с гладкого покрывала. Дик поднял и подал их ему. — Если бы я мог увидеть Николь хоть на десять минут, я бы с радостью отошел в мир иной.
— Сам я не могу принять такое решение, — заявил Дик. — Николь не вполне здорова. — Он уже все решил, но делал вид, что колеблется. — Я должен посоветоваться со своим коллегой.
— Хорошо, доктор, как ваш коллега скажет, так пусть и будет. Я в огромном долгу перед вами…
Дик поспешно встал.
— Ответ вы узнаете через доктора Данже.
Из своего номера он позвонил в клинику на Цугском озере. К телефону долго никто не подходил, наконец из своего дома ответила Кэте.
— Мне нужен Франц.
— Франц на горе. Я тоже собираюсь туда. Что-нибудь ему передать, Дик?
— Это связано с Николь, ее отец умирает здесь, в Лозанне. Передайте Францу, это важно, и попросите его позвонить мне оттуда.
— Хорошо.
— Скажите ему, что я буду в своем номере здесь, в отеле, с трех до пяти, а потом с семи до восьми, а после меня можно будет разыскать в ресторане.
Устанавливая часы, он совершенно забыл предупредить Кэте, что Николь ничего говорить не следует, а когда вспомнил, их уже разъединили. Но Кэте, безусловно, должна и сама сообразить.
…У Кэте не было определенного намерения сообщать Николь о звонке, когда она поднималась по безлюдному склону горы, усеянному цветами и продуваемому невесть откуда берущимися ветрами, куда пациентов вывозили кататься на лыжах зимой и совершать восхождения весной. Сойдя с трамвайчика, она увидела Николь с детьми, увлеченными какой-то шумной игрой. Приблизившись, она протянула руку и мягко положила ее на плечо Николь, сказав:
— У вас хорошо получается с детьми, летом вам нужно будет их научить плавать.
Разгоряченная игрой, Николь рефлекторно, почти грубо отстранилась от руки Кэте. Рука Кэте неловко повисла в воздухе, и она тоже отреагировала — словами, и прескверно.
— Вы что, думали, я хочу вас обнять? — резко спросила она. — Это из-за Дика, просто я говорила с ним по телефону, и мне стало жаль его…
— С Диком что-нибудь случилось?
Кэте вдруг осознала свою ошибку, но ее бестактность не оставляла ей выбора, поскольку Николь засыпала ее все новыми вопросами:
— Почему вам его стало жаль?
— С Диком ничего не случилось. Мне нужно перемолвиться с Францем кое о чем.
— Насчет Дика?
На лице ее был ужас, тут же отразившийся тревогой на лицах детей, стоявших рядом. Не выдержав, Кэте выпалила:
— Ваш отец в Лозанне, он болен, Дик хочет обсудить это с Францем.
— Он очень болен? — спросила Николь как раз в тот момент, когда подошел Франц, как всегда сердечный и участливый. Обрадованная Кэте поспешила переключить разговор на него, но исправить уже ничего было невозможно.
— Я еду в Лозанну, — заявила Николь.
— Одну минуточку, — сказал Франц. — Не уверен, что это целесообразно. Сначала я должен переговорить с Диком по телефону.
— Тогда я пропущу местный поезд, — запротестовала Николь, — а потом и трехчасовой из Цюриха. Если мой отец при смерти, я должна… — Она не закончила фразу, боясь вслух произнести то, что подумала. — Я должна идти. Мне надо бежать, чтобы не опоздать на поезд. — Она уже бежала по направлению к вагончикам, которые, пыхтя, увенчивали холм клубами пара. На бегу бросила через плечо: — Франц, если будете звонить Дику, скажите, что я еду.
…Дик сидел в своем номере, читая «Нью-Йорк Геральд», когда к нему влетела похожая на ласточку монахиня и одновременно зазвонил телефон.
— Умер? — с надеждой спросил Дик монахиню.
— Monsieur, il est parti — он уехал!
— Как так?
— Il est parti — его слуга и вещи тоже исчезли!
Это было невероятно — человек в таком состоянии поднялся и уехал!
Дик снял телефонную трубку и услышал голос Франца.
— Но вам не следовало сообщать Николь, — возмутился он.
— Кэте проболталась ей.
— По-видимому, я сам виноват. Ничего нельзя говорить женщине раньше времени. Как бы то ни было, я встречу Николь… Послушайте, Франц, здесь произошло нечто странное: старик встал и уехал…
— Что? Что вы сказали?
— Я говорю, что он ушел, старик Уоррен — ушел!
— А почему бы и нет?
— Предполагалось, что у него коллапс и он умирает… А он встал и уехал, думаю, обратно в Чикаго… Я не знаю, сиделка сейчас здесь… Не знаю, Франц, я сам только что узнал об этом… Позвоните мне позже.
Почти два часа он потратил на то, чтобы выяснить, как действовал Уоррен: во время смены дневной и ночной сиделок он нашел возможность улизнуть и спуститься в бар, где проглотил четыре порции виски, оплатил счет тысячедолларовой купюрой, дав указание переслать ему сдачу, и отбыл, предположительно в Америку. Попытка Дика и Данже перехватить его на вокзале привела только к тому, что Дик разминулся с Николь. Он встретил ее уже в вестибюле отеля. Она казалась утомленной, губы у нее были плотно сжаты. И это встревожило Дика.
— Как отец? — спросила она.
— Ему гораздо лучше. Оказалось, что у него еще большой запас энергии. — Он колебался, сообщать ли ей неприятную новость, потом сказал как можно непринужденнее: — Дело в том, что он встал и ушел.
Желая выпить, поскольку из-за погони пропустил время обеда, он повел озадаченную Николь к бару, где, усаживаясь в кожаные кресла и заказывая коктейль и пиво, продолжал:
— Лечивший его врач, очевидно, сделал неверный прогноз или еще что-нибудь — черт его знает, у меня даже не было времени подумать об этом.
— Он что — уехал?
— Вечерним поездом на Париж.
Они сидели молча. От Николь веяло каким-то трагическим безразличием.
— Это инстинкт, — наконец проговорил Дик. — Он действительно умирал, но попытался возобновить прежний ритм жизни — он не первый, кто поднимается со смертного одра; знаешь, это как старые часы — встряхнешь их, и они по привычке опять начинают идти. Вот и твой отец…
— Замолчи, — попросила она.
— Его основной движущей силой был страх, — не унимался Дик. — Он испугался — и ушел. Вполне вероятно, что он проживет до девяноста лет…
— Пожалуйста, замолчи, — вновь попросила она. — Пожалуйста… Я не могу больше.
— Хорошо. Этот стервец, которого я приехал осмотреть, безнадежен. Так что можем завтра вернуться домой.
— Не понимаю, зачем тебе все это нужно — соприкасаться со всем этим, — вырвалось у нее.
— Не понимаешь? Иногда я и сам не понимаю. Она положила свою руку на его.
— Извини, что сказала это, Дик. Кто-то принес в бар патефон, и они сидели, слушая «Свадьбу нарумяненной куклы».
Неделю спустя, утром, зайдя в канцелярию за своей корреспонденцией, Дик заметил какое-то волнение перед входом: больной Кон Моррис уезжал из клиники. Его родители, австралийцы, со злостью запихивали багаж в большой лимузин, а рядом с ними стоял доктор Ладислау, слабо возражая яростно жестикулировавшему Моррису-старшему. Сам молодой человек с равнодушным цинизмом наблюдал за погрузкой, когда подошел доктор Дайвер.
— Почему так вдруг, мистер Моррис?
Мистера Морриса всего словно перекорежило при виде Дика, его багровое лицо и большие клетки на костюме, казалось, вспыхивали и гасли, как электрические фонарики. Он направился к Дику так, словно собирался его ударить.
— Давно пора, и не только нам, — начал он и остановился, переводя дух. — Давно пора, доктор Дайвер. Давно.
— Давайте пройдем в мой кабинет, — предложил Дик.
— Нет! И вот что я скажу вам: ни с вами, ни с вашим заведением я не хочу больше иметь дела. — Он погрозил пальцем Дику. — Я вот только что говорил это здесь вашему доктору. Мы лишь зря потратили время и деньги.
Доктор Ладислау слегка пошевелился, как бы протестуя, но с неуловимой славянской уклончивостью. Дик всегда недолюбливал Ладислау. Он увлек возбужденного австралийца на дорожку, ведущую к его кабинету, пытаясь уговорить его войти, но тот отрицательно мотал головой.
— Это вы, доктор Дайвер, вы во всем виноваты. Я обратился к доктору Ладислау, потому что вас невозможно было найти, доктор Дайвер, и потому что доктор Грегоровиус будет только к вечеру, а я не желаю ждать. Нет, сэр! Я не стану ждать ни минуты после того, что мой сын рассказал мне.
Он угрожающе подступил к Дику, который держал руки наготове, чтобы в случае необходимости отшвырнуть его.
— Мой сын здесь лечится от алкоголизма, и он сказал мне, что от вас самого попахивает спиртным. Да, сэр! — Он быстро принюхался, но, видимо, ничего не учуял. — И не один раз, а дважды, как говорит Кон. Ни я, ни моя жена в жизни не притрагивались к спиртному. Мы доверили вам сына, чтобы вы его лечили, а он дважды за месяц почувствовал, как от вас пахнет спиртным! Что же это за лечение такое?
Дик колебался; мистер Моррис был вполне способен устроить сцену на виду у всей клиники.
— В конце концов, мистер Моррис, люди не обязаны отказываться от того, что они считают пищей, только потому, что ваш сын…
— Но вы же врач! — негодующе вскричал Моррис. — Когда рабочий пьет свое пиво, ну и черт с ним, но вы-то тут для того, чтобы лечить…
— Это заходит уже слишком далеко. Ваш сын поступил к нам как больной клептоманией.
— А отчего? — Он уже почти визжал. — Потому что пил по-черному. Вы знаете, что значит пить по-черному? Моего родного дядю повесили из-за этого, понятно? И вот мой сын приезжает в санаторий, а от доктора несет спиртным!
— Я вынужден просить вас уехать.
— Вы — просить меня? Это мы уезжаем!
— Не будь вы так невоздержанны, мы бы рассказали вам о результатах лечения, которых удалось достигнуть на сегодняшний день. Но поскольку вы настроены совсем иначе, мы не можем продолжать лечить вашего сына…
— И вы говорите мне о невоздержанности?
Дик окликнул доктора Ладислау, и когда тот подошел, сказал:
— Будьте добры, попрощайтесь от нашего имени с пациентом и его родными.
Он слегка поклонился Моррису и, войдя в кабинет, с минуту неподвижно стоял у двери. Дик наблюдал за ними, пока они не уехали — хамы-родители и их аморфный, дегенеративный отпрыск; нетрудно было предугадать — семейка будет колесить по Европе, запугивая порядочных людей своим беспросветным невежеством и туго набитым кошельком. Но что занимало его больше всего, после того как караван исчез, — вопрос о том, насколько он сам спровоцировал все это. Он пил красное вино во время каждого приема пищи, стаканчик на ночь, обычно горячего рома, иногда днем пропускал пару стаканчиков джина — джин почти не оставлял запаха. В среднем получалось полпинты спиртного в день — довольно много.
Подавив желание оправдаться, он сел за стол и написал себе нечто вроде рецепта или расписания, благодаря которому количество потребляемого им спиртного сократилось бы наполовину. Не принято, чтобы от врачей, шоферов и протестантских священников пахло спиртным, как может пахнуть от художников, биржевых маклеров и кавалерийских офицеров. Дик обвинял себя только в неосторожности. Но инцидент на этом не закончился. Полчаса спустя Франц, энергичный и бодрый после двух недель, проведенных в Альпах, подъехал к офису, горя таким нетерпением возобновить работу, что погрузился в нее, еще не дойдя до кабинета. Там его встретил Дик.
— Как Эверест?
— А что, мы бы запросто могли взобраться и на Эверест, мы подумывали об этом. Как дела здесь? Как моя Кэте, твоя Николь? .
— Дома все нормально. Но, черт возьми, Франц, сегодня утром произошла неприятнейшая сцена.
— Как это? Что случилось?
Дик расхаживал по комнате, пока Франц звонил домой. Когда семейный разговор окончился, Дик сообщил:
— Молодого Морриса забрали родители, был скандал.
Всю жизнерадостность с Франца как рукой сняло.
— Я знаю, что он уехал. Я встретил Ладислау на веранде.
— И что он сказал?
— Только то, что молодой Моррис уехал и что вы мне все расскажете. Но что случилось-то?
— Обычное недопонимание.
— Он настоящий стервец, этот мальчишка.
— Да, его не мешало бы удушить, — согласился Дик. — Как бы то ни было, его отец чуть не избил Ладислау, как раба, когда я подошел. Кстати, о Ладислау. Думаю, его надо уволить — пустое место, ни с чем не может справиться.
Дик колебался, говорить ли ему правду, выгадывая себе пространство для маневра. Франц примостился на краю стола, все еще в пыльнике и дорожных перчатках. Дик продолжил:
— Помимо всего прочего этот мальчишка наболтал своему отцу, что ваш почтенный коллега — пьяница. Папаша — фанатик в этом отношении, а сыночек, похоже, уловил запах вина, исходивший от меня.
Франц сел на стул, выпятив нижнюю губу.
— Расскажете мне потом подробно, — наконец произнес он.
— А почему не сейчас? — тут же отозвался Дик. — Вы же знаете, я не из тех, кто злоупотребляет алкоголем. — Они взглянули друг другу в глаза. — Ладислау позволил этому типу так расходиться, что мне пришлось чуть ли не защищаться. Это могло произойти на глазах у пациентов, и можете себе представить, как мне трудно было бы обороняться в подобной ситуации!
Франц снял перчатки и плащ. Подойдя к двери, он приказал секретарше: «Нас не беспокоить». Вернувшись, уселся за стол и стал бессмысленно перебирать корреспонденцию, как это обычно делают люди, оказавшиеся в подобном положении, скорее надевая подходящую маску, чтобы высказать то, что он собирался.
— Дик, я прекрасно знаю, что вы человек воздержанный, уравновешенный, даже если мы расходимся во мнениях по поводу алкоголя. Но пришла пора сказать: Дик, если честно, то я и сам уже не однажды замечал, что вы употребляете спиртное в неподходящее для этого время. Так что определенный резон в этом есть. Почему бы вам снова не отправиться в пропуск?
— Отпуск, — машинально поправил его Дик. — Для меня это не решение проблемы.
Оба были раздражены, Франц — из-за того, что его возвращение было омрачено неприятностью.
— Иногда вам недостает здравого ума, Дик.
— Никогда не понимал, что подразумевается под здравым умом, если дело касается сложных проблем.
Его охватило чувство глубокого отвращения ко всему происходящему. Что-то объяснять, улаживать — в их возрасте это уже противоестественно, лучше продолжать с отголоском старой истины в ушах.
— Так дальше нельзя, — неожиданно произнес он.
— Что ж, мне и самому это приходило в голову, — признался Франц. — Вас больше не интересует работа, Дик.
— Знаю. Я хочу выйти из дела, можно договориться, чтобы вы возвращали деньги Николь постепенно.
— Об этом я тоже подумал, Дик, я предвидел такой поворот. Я в состоянии найти другую поддержку, и к концу года вы сможете забрать все свои деньги.
Дик не предполагал прийти к решению так быстро, как не был готов и к тому, что Франц так охотно воспримет этот разрыв, тем не менее он почувствовал облегчение. Он уже давно не без отчаяния чувствовал, как его профессиональные устои рушатся, превращаясь в нечто безжизненное.
Дайверы решили вернуться на Ривьеру, то есть к себе домой. Но вилла «Диана» была сдана на лето, и потому они коротали оставшееся время между немецкими курортами и французскими городками с их непременными соборами, где им всегда бывало хорошо в течение нескольких дней. Дик понемногу писал без определенной системы; это была полоса жизни, наполненная ожиданием — ни каких-то изменений в здоровье Николь, которой путешествие шло только на пользу, ни в работе — просто ожиданием. Единственное, что придавало некую осмысленность всему, — это дети.
Интерес Дика к ним возрастал по мере их взросления; теперь им было одиннадцать и девять. Он сумел найти с ними общий язык в обход нянек и гувернанток, основываясь на том принципе, что как принуждение детей, так и страх принуждения не могут заменить пристального внимания, проверки и подведения итогов, в конечном счете преследующих одну цель: чтобы не было отступлений от определенного уровня дисциплины. Он знал детей теперь гораздо лучше, чем Николь, и в приятном расположении духа после разнообразных сортов вина подолгу играл с ними. Они обладали тем трогательным печальным обаянием, свойственным детям, которые рано научились сдерживать и смех, и слезы; они вообще, судя по всему, не были склонны к бурному проявлению эмоций, довольствуясь простой регламентацией и нехитрыми радостями, которые им позволялись. Они жили по размеренному укладу, заимствованному из опыта старых семейств на Западе, скорее воспитываемые, чем вывозимые в свет. Дик считал, например, что ничто так не развивает наблюдательности, как принудительное молчание.
Ланье был непредсказуемый мальчик, чрезмерно любознательный. «Скажи, па, а сколько шпицев смогут победить льва?» — один из типичных вопросов, которыми он изводил Дика. С Топси было легче. Вся такая светленькая и хрупкая, как Николь, что раньше беспокоило Дика. Но за последнее время она окрепла и ничем не отличалась от любого американского ребенка. Дик любил обоих, но только молчаливо давал им понять это. Плохое поведение никогда не прощалось. «Кто не научится вежливости дома, — говаривал Дик, — того потом жизнь проучит плеткой, а это может оказаться очень больно. Какое мне дело, будет меня „обожать“ Топси или нет? Я ведь ее не в жены себе воспитываю».
Другой отличительной особенностью этого лета и осени для Дайверов являлось обилие денег. Благодаря продаже доли в клинике и доходам с капиталовложений в Америке их было так много, что одни только траты и заботы о покупках поглощали все их время. Они путешествовали с невероятным шиком.
Вот, представьте, поезд прибывает в Байену, где они должны провести две недели. Сборы начались еще на итальянской границе. Горничная гувернантки и горничная мадам Дайвер пришли из вагона второго класса, чтобы помочь с багажом и собаками. Мадемуазель Беллуа должна была присматривать за ручной кладью, одна из горничных — за силихэм-терьерами, а другая — за парой китайских мопсов. Совсем не обязательно бедность духа заставляет женщину имитировать вокруг себя жизнь — это может быть и переизбыток интересов, ведь, за исключением периодов обострения болезни, Николь была в состоянии следить за всем этим сама. Например, за огромным количеством багажа: из багажного вагона выгрузили четыре кофра с одеждой, сундук с обувью, три баула для шляп и две шляпные коробки, ящик с чемоданами прислуги, портативную картотеку, дорожную аптечку, футляр со спиртовкой, комплект для пикника, четыре теннисные ракетки в чехлах, патефон и пишущую машинку, а кроме того, десятка два дополнительных саквояжей, сумок и пакетов. Все было пронумеровано и снабжено бирками, вплоть до футляра с тростями; таким образом на любой платформе все можно было проверить за две минуты — что на хранение, а что с собой по двум спискам: «мелкие вещи» и «крупные вещи», которые постоянно пересматривались и которые Николь носила на окантованных металлом пластинках в своем кошельке. Она придумала эту систему еще будучи ребенком, путешествуя со слабой здоровьем матерью; она походила на полкового интенданта, который должен заботиться о том, чтобы накормить и обмундировать три тысячи солдат.
Всем скопом сойдя с поезда, Дайверы погрузились в рано сгустившиеся сумерки. Жители долины наблюдали за их высадкой с тем благоговейным трепетом, какой сопровождал итальянские странствия лорда Байрона столетие назад. Их хозяйкой была графиня ди Мингетти, в недавнем прошлом Мэри Норт. Путешествие, начавшееся в комнатке над обойной мастерской в Ньюарке, завершилось удивительным браком.
«Граф ди Мингетти» был титул, пожалованный папой; муж Мэри являлся владельцем марганцевых месторождений в Юго-Западной Азии, оттуда и проистекало его богатство. Таких темнокожих, как он, не пускали в спальный вагон южнее линии Мэйсон — Диксон: он принадлежал к одной из народностей, опоясывающей север Африки и Азии, которая пользовалась большей симпатией у европейцев, чем полукровки, жившие в портах.
Когда два этих вельможных семейства — одно с Запада, а другое с Востока — сошлись на станционной платформе, великолепие Дайверов в сравнении показалось простотой первых поселенцев. Хозяев сопровождали мажордом-итальянец с жезлом, четверо слуг на мотоциклах и в тюрбанах и две женщины в чадрах, державшиеся на почтительном расстоянии позади Мэри, приветствовав Николь по-восточному, от чего она аж вздрогнула.
Самой Мэри так же, как и Дайверам, все это казалось слегка комичным, она даже виновато хихикнула, однако горделиво-торжественно провозгласила титул своего мужа.
Одеваясь к обеду в отведенных им покоях, Дик и Николь гримасничали друг перед другом: богачи, которые хотят казаться демократичными, притворяются сами перед собой, что им претит бахвальство.
— Малышка Мэри Норт знает, чего она хочет, — промычал Дик сквозь пену для бритья. — Эйб воспитал ее, теперь она замужем за Буддой. Если Европа когда-нибудь будет большевистской, она еще станет женой Сталина.
Николь посмотрела на него, подняв голову от своего несессера.
— Придержи язык, Дик! — но рассмеялась. — Они великолепны. Военные корабли палят по ним или в их честь и все такое прочее. А в Лондоне Мэри подают королевский выезд.
— Верно, — согласился он. Услышав, что Николь у двери просит принести булавки, крикнул: — А нельзя ли мне стаканчик виски, что-то на меня горный воздух подействовал!
— Она позаботится об этом, — отозвалась Николь уже из ванной комнаты. — Это была одна из тех женщин на станции, но без чадры.
— А что тебе Мэри рассказывает о своей жизни? — спросил он.
— Совсем немного, ее больше интересует жизнь светского общества, она задавала мне множество вопросов о моей родословной и все такое, как будто я об этом что-то знаю! Похоже, что у мужа двое чернокожих детишек от предыдущего брака, один из них болен какой-то азиатской дрянью, которую они не могут диагностировать. Нужно предупредить детей. Неудобно как-то. Мэри заметит, что мы нервничаем по этому поводу. — Она озабоченно умолкла.
— Она поймет, — успокоил ее Дик. — Возможно, ребенок лежачий.
За обедом Дик беседовал с Хусейном, который, как оказалось, учился в английской школе. Он хотел знать о делах на бирже и в Голливуде, и Дик, разжигая свое воображение шампанским, нес всякую околесицу.
— Биллионы? — переспрашивал Хусейн.
— Триллионы, — уверял Дик.
— Я и не знал даже…
— Ну, может, миллионы, — уступал Дик. — Каждому гостю отеля предоставляется гарем или что-то вроде того.
— Даже неактерам и нережиссерам?
— Каждому гостю — даже коммивояжеру. Мне пытались прислать дюжину кандидаток, но Николь не одобрила.
Когда они остались одни в спальне, Николь набросилась на него с упреками.
— Зачем пить столько? Зачем при нем говорить слово «черномазый»?
— Извини, я хотел сказать «черноглазый» — оговорился.
— Дик, это на тебя не похоже.
— Еще раз извини. Я сам перестаю себя узнавать.
Ночью Дик открыл окно ванной комнаты, выходившей на узкий, словно труба, внутренний дворик замка мышино-ceporo цвета, оглашавшийся странной заунывной мелодией, печальной, как звуки флейты. Два мужских голоса пели на каком-то восточном языке или диалекте со множеством «к» и «л». Он высунулся из окна, но ничего не увидел; судя по всему, это было что-то религиозное, и, усталому и бесчувственному, ему захотелось, чтобы и за него тоже помолились, но о чем — он не знал, разве что о том, чтобы совсем не пропасть во все нарастающей тоске.
На следующий день на поросшем редким лесом склоне они охотились на каких-то тощих птиц, дальних родственников куропатки. Это была смутная имитация охоты на английский манер, с целой кучей неопытных загонщиков, в которых Дик умудрялся не попадать только благодаря тому, что стрелял прямо вверх.
Когда они вернулись, в комнате их поджидал Ланье.
— Папа, ты сказал сразу сообщить тебе, если мы окажемся рядом с больным мальчиком.
Николь резко повернулась к нему, тут же насторожившись.
— Так вот, мама, — продолжал Ланье, обращаясь уже к ней, — этот мальчик каждый вечер принимает ванну. И сегодня он принимал как раз передо мной, и мне пришлось мыться в той же воде, и она была грязная.
— Что-что?
— Я видел, как из ванны вынули Тони, а потом позвали меня и велели сесть, и вода была грязная.
— И ты — ты сел?
— Да, мама.
— Боже мой! — воскликнула она, глядя на Дика.
— А почему Люсьенн не приготовила тебе ванну? — спросил он.
— Люсьенн не может. Там какая-то странная горелка, вчера она вспыхнула и обожгла ей руку. И теперь она боится, поэтому одна из тех женщин…
— Ступай в нашу ванну и выкупайся еще раз.
— Только не говорите, что я вам рассказал, — попросил Ланье уже от двери.
Дик пошел за ним и продезинфицировал ванну карболкой. Закрыв дверь, сказал Николь:
— Нужно либо поговорить с Мэри, либо нам лучше уехать.
Она согласно кивнула, и он продолжал:
— Люди всегда думают, что их дети чище других, и их болезни не заразны.
Дик налил себе из графина и стал жевать печенье, яростно хрустя им в такт льющейся в ванной воде.
— Скажи Люсьенн, что она должна научиться, как зажигать эту горелку… — начал он, но в этот момент в дверь заглянула та самая женщина.
— Графиня…
Дик поманил ее пальцем зайти внутрь и прикрыл дверь.
— Как больной малыш, ему лучше? — любезно поинтересовался он.
— Да, ему лучше, но сыпь еще не совсем прошла.
— Это плохо, очень жаль. Но видите ли, нельзя купать наших детей в той же воде, что и его. Ни в коем случае! Уверен, что ваша хозяйка пришла бы в негодование, узнав, что вы сделали нечто подобное.
— Я? — ошеломленно воскликнула она. — Я только увидела, что ваша горничная не может зажечь нагреватель, я объяснила ей и открыла воду.
— Но после больного вы должны были слить всю воду и вычистить ванну.
— Я? — Женщина, словно задыхаясь, сделала глубокий вдох, судорожно всхлипнула и бросилась из комнаты.
— Она не должна приобщаться к западной цивилизации за наш счет, — мрачно произнес Дик.
В тот вечер за обедом он решил, что визит пора завершать; даже о своей собственной стране Хусейн, казалось, знал лишь то, что там много гор и коз, а также пастухов, которые пасут коз. Он был немногословный молодой человек — чтобы заставить его говорить, требовались немалые усилия, которые Дик теперь сохранял для своей семьи. Вскоре после обеда Хусейн ушел, оставив Мэри с Дайверами, но прежняя дружба уже дала трещину — между ними лежали неосвоенные социальные пространства, которые Мэри собиралась завоевывать. Дик почувствовал облегчение, когда в половине десятого Мэри получила записку и, прочитав ее, встала.
— Прошу меня извинить. Муж уезжает ненадолго, я должна его проводить.
На следующее утро не успела служанка принести им кофе, как в спальню вошла Мэри. Она была одета, и у нее был такой вид, как будто она уже давно встала. Ее лицо ожесточилось и слегка подергивалось от едва сдерживаемого гнева.
— Что это за история с Ланье, которого якобы выкупали в грязной ванне?
Дик начал было возражать, но она перебила его:
— Я спрашиваю, что это за история, что вы приказали сестре моего мужа вычистить ванну Ланье?
Она стояла посреди комнаты, испепеляя их взглядом, а они, неподвижные, как истуканы, из-за стоявших на их ногах подносов, сидя в постели, воскликнули в два голоса:
— Сестра мужа?!
— Вы приказали одной из его сестер вычистить ванну!
— Нет-нет… — хором продолжали они.
— Я говорил со служанкой…
— Вы говорили с сестрой Хусейна. Дик только и смог произнести:
— Я думал, что две эти женщины — служанки.
— Вам же сказали, что они гимадун.
— Что? — Дик наконец выбрался из постели и накинул халат.
— Я вам объяснила еще позавчера у рояля. И не говорите, что вы были слишком пьяны, чтобы понять.
— А что вы сказали? Я не слышал всего. Я не связал… мы как-то не связали все это, Мэри. Что ж, мы увидимся с ней и извинимся.
— Увидитесь и извинитесь! Я объясняла вам, что когда старший в роду женится, две старшие сестры становятся гимадун — фрейлинами его жены.
— Поэтому-то Хусейн уехал из дома вчера вечером? Мэри поколебалась, потом утвердительно кивнула.
— Он был вынужден, они все уехали. Оскорблена их честь.
Теперь и Николь вскочила с постели и начала одеваться. Мэри продолжала:
— И вообще, что там насчет грязной воды? Как будто в этом доме могло произойти нечто подобное? Давайте расспросим Ланье об этом.
Дик, сев на край кровати, сделал Николь незаметный знак, что она должна вмешаться. Тем временем Мэри подошла к двери и отдала слуге приказание по-итальянски.
— Подождите, — сказала Николь. — Я не позволю.
— Вы обвинили нас, — ответила Мэри тоном, каким никогда прежде с Николь не разговаривала. — Я имею право выяснить.
— Я не позволю впутывать в это ребенка. — Николь натягивала на себя одежду, словно кольчугу.
— Ладно, — сдался Дик. — Ведите Ланье. Надо выяснить в конце концов, что тут правда, а что выдумка.
Ланье, полуодетый и полупроснувшийся, таращил глазенки на сердитые лица взрослых.
— Послушай, Ланье, — потребовала Мэри, — почему ты решил, что тебя купают в воде, в которой уже кто-то купался?
— Отвечай, — приказал Дик.
— Просто она была грязная.
— Разве ты не слышал из своей комнаты, как в ванну набиралась чистая вода?
Ланье признался, что, возможно, слышал, но стоял на своем: вода была грязная. Слегка испуганный, он продолжал, забегая вперед:
— Она не могла набираться, потому что… Они поймали его на слове.
— Почему?
Он стоял такой маленький в своем халатике, вызывая жалость родителей и растущее раздражение Мэри.
— Потому что вода была грязная, в ней плавала мыльная пена.
— Когда ты не уверен в том, что говоришь… — начала Мэри, но Николь перебила ее.
— Перестань, Мэри. Если в воде плавала грязная мыльная пена, логично было подумать, что в ней купались. Отец велел ему прийти и сказать…
— Не могло там быть никакой мыльной пены! Ланье с упреком смотрел на отца, предавшего его.
Николь повернула его за плечи и выпроводила из комнаты. Дик, засмеявшись, разрядил напряженную обстановку. Мэри этот смех словно напомнил прежние годы, их старую дружбу, и поняв, как далеко зашла, она сказала примирительным тоном:
— Вот так всегда с детьми. — И, почувствовав еще большую неловкость, прибавила: — Только не вздумайте уезжать, Хусейну все равно нужно было отлучиться из дома. В конце концов вы мои гости и совершили эту грубую ошибку непреднамеренно.
Но Дик, еще больше разозлившись из-за этого косвенного обвинения в «непреднамеренной» ошибке, отвернулся и стал собирать свои пожитки, процедив:
— Сожалею, что так вышло. Я хотел бы извиниться перед той женщиной, которая сюда приходила.
— Если бы вы слушали, что я вам говорила у рояля!
— Но вы стали так чертовски скучны, Мэри! Я слушал, сколько мог.
— Перестань! — предостерегающе воскликнула Николь.
— Могу переадресовать комплимент, — резко ответила Мэри. — Прощай, Николь. — Она вышла.
После всего этого ни о каких проводах не могло быть и речи; их отъезд организовал мажордом. Дик принес официальные извинения Хусейну и сестрам, оставив соответствующие записки. Им не оставалось ничего, как уехать, но всем, и особенно Ланье, было как-то не по себе.
— А все же вода была грязная, — упрямо заявил он, уже сидя в поезде.
— Ну, хватит, — оборвал его отец. — Лучше забудь это, если не хочешь, чтобы я развелся с тобой. Ты разве не знаешь, что во Франции принят новый закон, по которому можно развестись с ребенком?
Ланье захохотал от восторга. И мир в семье Дайверов был восстановлен. Дик подумал: сколько еще раз это может повториться?
Николь подошла к окну и свесилась за подоконник, чтобы взглянуть, что там за перебранка происходит на террасе. Апрельское солнце посверкивало розовыми бликами на безгрешном личике Огюстин, и голубыми — на лезвии кухонного ножа, которым та пьяно размахивала. Огюстин работала у них со времени возвращения на виллу в феврале.
Из-за выступающего тента Николь видела только голову Дика и его руку, державшую одну из своих тяжелых тростей с бронзовым набалдашником. Нож и трость, угрожавшие друг другу, походили на трезубец и меч в поединке гладиаторов. До нее долетели слова Дика:
— …кухонное вино пейте сколько угодно, но когда я застаю вас с бутылкой шабли-мутонн…
— Кто говорит о пьянстве! — кричала Огюстин, размахивая своим мечом. — Вы сами пьете постоянно!
Николь крикнула поверх тента:
— Что случилось, Дик?
Он ответил ей по-английски:
— Эта баба таскает марочные вина. Я ее увольняю — во всяком случае, пытаюсь.
— Боже мой! Смотри, чтобы она не задела тебя ножом.
Огюстин взмахнула ножом в сторону Николь, ее рот походил на две сросшиеся вишенки.
— Если бы вы знали, мадам, что ваш муженек пьет в этом своем домике, как какой-то батрак…
— Заткнитесь и убирайтесь! — прервала ее Николь. — А не то мы вызовем жандармов.
— Вы вызовете жандармов! Да у меня брат служит в жандармерии! Это вы-то — отвратительные америкашки?
Дик вновь крикнул Николь по-английски:
— Уведи детей из дому, пока я тут не управлюсь.
— Отвратительные америкашки, которые понаехали сюда и выпили все наши лучшие вина, — кричала Огюстин истошным голосом.
Дик заговорил более твердо:
— Убирайтесь немедленно! Я заплачу вам все, что с нас причитается.
— Конечно же, заплатите! И позвольте сказать… — она приблизилась и так яростно замахала ножом, что Дик приподнял свою палку, тогда она бросилась на кухню и вернулась с ножом-топором.
Ситуация складывалась не из приятных: Огюстин была сильная женщина, и разоружить ее можно было только с риском нанесения серьезных повреждений ей самой и суровых судебных преследований, угрожавших тем, кто посягал на французских граждан. Пытаясь испугать ее, Дик крикнул Николь:
— Звони в полицейский участок. — Затем, указав Огюстин на ее вооружение: — Это означает ваш арест.
— Ха-ха! — захохотала она, словно дьяволица, но тем не менее больше не стала приближаться. Николь позвонила в полицию, но ей ответили почти таким же смехом, что и Огюстин. Она слышала, как кто-то там переговаривается с кем-то, потом связь неожиданно прервалась.
Вернувшись к окну, она крикнула Дику:
— Заплати ей побольше!
— Если бы я мог подойти к телефону! — Но поскольку это казалось невозможно, Дик капитулировал.
За пятьдесят франков, превратившихся в сто, когда он проникся желанием поскорее избавиться от нее, Огюстин сдала свою крепость, прикрыв свое отступление яростными выкриками «Salaud!». Но заявила, что уйдет только тогда, когда ее племянник сможет прийти за ее багажом. Осторожно дожидаясь в окрестностях кухни, Дик слышал, как выстрелила пробка, но решил не обращать на это внимания. Больше неприятностей не возникало: когда племянник прибыл, раскаявшаяся Огюстин весело, по-товарищески попрощалась с Диком и крикнула Николь в окно:
— Au revoir, Madame! Bonne chance!
Дайверы поехали в Ниццу и там пообедали, съев bouillabasse — похлебку из рыбы и маленьких рачков, обильно приправленную чесноком, шафраном и другими пряностями, а также выпив бутылку холодного шабли. Дик выразил сожаление по поводу Огюстин.
— Мне ни чуточки ее не жаль, — сказала Николь.
— А мне жаль, и все же я бы с удовольствием столкнул ее со скалы.
В последнее время они мало о чем отваживались говорить друг с другом, редко находя подходящие слова, когда это было нужно; слова эти приходили всегда мгновение спустя, когда было уже поздно и когда их уже никто не мог услышать. Сегодняшний скандал с Огюстин словно вывел их из того мечтательного состояния, в котором находился каждый из них по отдельности; острая горячая похлебка и обжигающее холодное вино как будто развязали им языки.
— Так дальше не может продолжаться, — проговорила Николь. — Или может? Что ты думаешь? — Ошеломленная тем, что Дик не отрицает этого, она продолжала: — Иногда мне кажется, что это моя вина — я погубила тебя.
— Значит, я погиб, так? — спокойно переспросил он.
— Я не это имела в виду. Но раньше ты пытался создавать что-то. А теперь, похоже, хочешь только разрушать.
Она вся дрожала, критикуя его подобным образом, его упорное молчание пугало ее еще больше. Она подозревала, что что-то происходит за этим молчанием, за тяжелым взглядом его голубых глаз, за почти противоестественным интересом к детям. Несвойственные ему вспышки гнева удивляли ее: он мог внезапно обрушиться с презрительными нападками на какого-нибудь человека, народ, класс, образ жизни, образ мыслей. В нем словно разыгрывалась непредвиденная внутренняя драма, о которой она могла, только догадываться в те моменты, когда та прорывалась наружу.
— И что же ты извлек из этого? — требовательным тоном спросила она.
— Сознание того, что ты становишься сильнее с каждым днем. Сознание, что твоя болезнь следует закону убывающих рецидивов.
Его голос долетал до нее словно откуда-то издалека, как будто он говорил о чем-то отвлеченном и представляющем лишь академический интерес; она в тревоге воскликнула: «Дик!» и протянула свою руку к его руке. Он инстинктивно отдернул руку, потом сказал:
— Нам есть о чем подумать в создавшейся ситуации, верно? Дело не только в тебе. — Он положил свою руку на ее и произнес прежним веселым тоном зачинщика всяческих забав, шалостей и проказ: — Видишь вон ту яхту?
Это была моторная яхта Т. Ф. Голдинга, мирно покачивавшаяся в тихих водах залива, постоянно находившаяся в романтическом путешествии, которое не зависело от того, двигалась ли она на самом деле или нет.
— Мы сейчас отправимся туда и спросим тех, кто на ее борту, что с ними там происходит. Узнаем, счастливы ли они.
— Мы едва знаем Голдинга, — возразила Николь.
— Но он нас приглашал. Кроме того, его знает Бэби — она чуть не вышла за него замуж, разве не так?
Когда нанятый ими баркас вышел из порта, летние сумерки уже сгустились, и по всему периметру яхты «Марджин» там и тут стали загораться огни. Как только они подплыли совсем близко, Николь вновь забеспокоилась:
— У них вечеринка…
— Это всего лишь радио, — высказал он предположение.
Их заметили: седой великан в белом костюме, посмотрев вниз, окликнул:
— Неужто Дайверы пожаловали?
— Эй, на «Марджин», спускайте трап!
Их баркас подошел к самому трапу, и когда они стали по нему подниматься, Голдинг согнулся чуть ли не пополам, чтобы подать Николь руку.
— Вы как раз к обеду.
На корме играл небольшой оркестрик.
— Я ваш по первому требованию, но до тех пор вы не вправе требовать, чтобы я вел себя прилично…
И в тот момент, когда ураганная сила Голдинга вынесла их на корму, даже не притронувшись к ним, Николь еще больше пожалела, что они приехали, и почувствовала еще большее раздражение по отношению к Дику. Работа Дика и ее нездоровье были несовместимы со светскими раутами, и в последние годы они отдалились от тех, с кем раньше так же праздно, как и они, проводили время; у них создалась прочная репутация людей, которые отказываются от приглашений. Новое пополнение Ривьеры восприняло это как некоторую непопулярность. Тем не менее, заняв такую позицию, Николь не желала легко отступать ради какой-то сиюминутной слабости.
Проходя по главному салону, они увидели, как им показалось, впереди себя, в полумраке округлой кормы, танцующие фигуры. Но это была всего лишь иллюзия, созданная волшебством музыки, необычным освещением и окружающим водным пространством. На самом же деле, за исключением нескольких деловито снующих стюардов, все гости располагались на широченном диване, огибавшем палубу. Среди бело-красного разноцветья платьев выделялись накрахмаленные манишки мужчин, один из которых — после того как он встал и Николь узнала его — заставил ее вскрикнуть от восторга, что с ней случалось нечасто:
— Томми!
Он, как пристало французу, церемонно склонился к ее руке, но Николь, отмахнувшись, прижалась к его щеке. Они уселись, вернее полуулеглись на огромном диване, напоминавшем ложе древнеримских императоров. Его красивое лицо потемнело настолько, что утратило приятную золотистость легкого загара, хотя и не приобрело того лилового отлива, который свойствен нефам, — просто огрубевшая кожа. Этот его чужестранный загар, приобретенный под неведомым солнцем, его напитанность соками чужих земель, его язык, невольно запинающийся от множества изученных им говоров, его реакции, как отзвук каких-то тревог, — все это завораживало и успокаивало Николь, в первые минуты она словно забылась у него на груди, мысленно уносясь куда-то все дальше и дальше… Потом инстинкт самосохранения возобладал и, придя в себя, она сказала непринужденно:
— Вы выглядите, как герой приключенческого фильма. Но зачем было пропадать так надолго?
Томми Барбан посмотрел на нее непонимающе, но с опаской, в его глазах сверкнули искорки.
— Пять лет, — продолжала она, голосом имитируя нечто, чего не существовало. — Слишком долго. Ну не могли, что ли, перебить пару-тройку тварей и вернуться, чтобы снова подышать нашим воздухом?
В ее облагораживающем присутствии Томми быстро почувствовал себя европейцем.
— Mais pour nous h?ros, — сказал он, — il nous faut du temps, Nicole. Nous ne pouvons pas faire de petits exercises d’heroisme — il faut faire les grandes compositions.
— Говорите со мной по-английски, Томми.
— Parlez fran?ais avec moi, Nicole.
— Но это не одно и то же: говоря по-французски, можно быть героическим и галантным с достоинством, вы знаете это. Но говорить о героизме и галантности по-английски без того, чтобы не показаться немного смешным, невозможно — и вы это тоже знаете. Это дает мне некоторое преимущество.
— Но в конце концов… — он неожиданно хохотнул. — Даже на английском я храбрец, герой и все прочее.
Она изобразила, что изумлена донельзя, но его это нисколько не смутило.
— Просто я знаю то, что показывают в кинофильмах, — сказал он.
— А что, все так и есть, как в кино?
— Они не так уж плохи, взять, например, Рональда Колмана — вы видели его фильмы о северо-африканском корпусе? Совсем неплохо.
— Очень хорошо, всякий раз бывая в кино, я буду знать, что с вами в эту минуту происходит все то же самое.
Беседуя с ним, Николь заметила небольшого роста миловидную молодую женщину с бледным лицом и красивыми волосами, отливавшими металлическим, почти зеленым цветом в свете палубных огней; она сидела по другую сторону от Томми и прислушивалась то ли к их разговору, то ли к разговору их соседей. Очевидно, она имела какую-то монополию на Томми, потому что, потеряв надежду на то, что он обратит на нее свое внимание, обиженно встала и пересекла полумесяц палубы.
— В общем, я герой, — спокойно повторил Томми, полушутя-полусерьезно. — Я свиреп, как лев, или как пьяный, которому все нипочем.
Николь подождала, пока эхо бахвальства уляжется в его сознании, понимая, что он, вероятно, никогда прежде не делал подобных заявлений, затем оглядела незнакомые ей лица и, как обычно, обнаружила среди них болезненных неврастеников, скрывавшихся под маской равнодушия, которым провинция нравится только потому, что они боятся города, звука собственных голосов… Она спросила:
— Кто эта женщина в белом?
— Та, которая сидела рядом со мной? Леди Кэролайн Сибли-Бирс.
С минуту они прислушивались к ее голосу, доносившемуся с противоположного конца палубы: «…Он негодяй, но незауряден. Мы с ним всю ночь просидели, играя в две руки в chemin-ide-fer, и он задолжал мне тысячу швейцарских франков».
Томми засмеялся и произнес:
— Сейчас она самая испорченная женщина в Лондоне; когда бы я ни вернулся в Европу, поспевает новый урожай испорченных женщин из Лондона. Она из самого последнего, хотя, сдается мне, уже появилась другая, которая считается не менее испорченной.
Николь вновь оглядела женщину: хрупкая, похожая на больную туберкулезом — трудно поверить, что такие узенькие плечики, такие слабые ручки могут высоко нести знамя декаданса, последнего символа разрушающейся империи. Она скорее походила на одну из коротко стриженых плоскогрудых героинь Джона Хелда, чем на высоких томных блондинок, служивших моделями художникам и новеллистам начиная с предвоенных лет.
Появился Голдинг, тщетно пытаясь умерить воздействие на окружающих своих огромных габаритов, из-за которых его воля передавалась им словно через некий усилитель, и Николь, хоть и с неохотой, уступила его убедительным доводам, что сразу после обеда «Марджин» отправится в Канн, что хотя они и пообедали, для икры и шампанского всегда найдется местечко, что в любом случае Дик уже звонит по телефону в Ниццу, чтобы дать знать шоферу, чтобы тот ехал в Канн и оставил машину у кафе «Союз», где Дайверы смогут ею воспользоваться.
Они перешли в обеденный зал, и Дик оказался за столом рядом с леди Сибли-Бирс. Николь заметила, что его обычно румяное лицо побледнело; до нее долетали лишь обрывки того, что он говорил, но он произносил это не допускающим возражений тоном: «…Это хорошо для вас, англичан, вы исполняете танец смерти… Сипаи в разрушенной крепости, я имею в виду, что сипаи у ворот, а в крепости веселье и все такое… Время „зеленых шляп“ прошло…»
Леди Кэролайн отвечала ему короткими то вопросительными, то двусмысленными фразами, которые неизменно таили в себе некую угрозу; но Дик, похоже, не замечал тревожных сигналов. Неожиданно он сделал какое-то особенно страстное заявление, смысл которого ускользнул от Николь, но она увидела, как молодая женщина покраснела и напряглась, и услышала ее резкий ответ: «В конце концов, каждому свое».
«Опять он кого-то обидел — неужели он не может придержать язык? Сколько же это будет еще продолжаться? До смерти?»
Сидевший за роялем молодой светловолосый шотландец из оркестра (под названием «Рэгтайм-джаз Эдинбургского колледжа», судя по надписи на барабане) запел, подобно Денни Диверу, монотонным голосом, аккомпанируя себе низкими аккордами. Он так тщательно выговаривал слова, словно они производили на него почти нестерпимое впечатление:
Одна молодая особа из ада
Церковного звона боялась — так надо!
И всякий раз взвивалась до облаков,
Заслышав вдали звук колоколов
(БУМ-БУМ),
Уж больно грешна была —
да-да-да! -
Одна молодая особа из ада
(ТУМ-ТУМ)
.
— Что это? — прошептал Томми, обращаясь к Николь.
Девушка по другую сторону от него ответила:
— Слова Кэролайн Сибли-Бирс, музыка его.
— Quelle enfanterie! — пробормотал Томми, когда зазвучал следующий куплет, повествовавший о прочих пристрастиях пугливой леди. — On dirait qu’il r?cite Racine!
По крайней мере внешне леди Кэролайн как будто и не обращала внимания на то, как исполнялось ее произведение. Вновь взглянув на нее, Николь была поражена тем, как она умеет производить впечатление — не характером или личностью, а одной лишь позой. Ей она показалась устрашающей, и Николь смогла убедиться в этом в тот самый момент, когда все встали из-за стола, а Дик продолжал сидеть со странным выражением на лице, потом выпалил с грубой неуместностью:
— Терпеть не могу эту английскую манеру оглушительным шепотом делать какие-то намеки.
Уже почти выйдя из комнаты, леди Кэролайн повернула обратно и, подойдя к нему, отчеканила негромко, но так, чтобы слышали все:
— Вы сами напросились на это, отзываясь пренебрежительно о моих соотечественниках и моей приятельнице Мэри Мингетти. Я всего-навсего сказала, что в Лозанне вас видели в обществе сомнительных людей. Теперь не оглушительно? Или это просто оглушает вас?
— Все же недостаточно громко, — ответил Дик с некоторым опозданием. — Значит, я действительно пользуюсь дурной славой…
Голдинг заглушил конец фразы своим голосом, побуждая гостей выходить и тесня их своим мощным телом. Уже за дверью Николь увидела, что Дик продолжает сидеть за столом. Она была в ярости на женщину за ее абсурдное заявление, но также и на Дика за то, что притащил их сюда, за то, что напился, за то, что выпустил стрелы своей иронии, за то, что позволил себя унизить; но она была раздражена еще и потому, что знала — она первая вызвала досаду англичанки тем, что завладела Томми Барбаном, как только взошла на яхту.
Спустя несколько минут она увидела Дика стоящим у трапа; с виду он полностью владел собой, беседуя с Голдингом. Затем на полчаса она потеряла его из виду и, прервав замысловатую малайскую игру с нанизанными на веревочку кофейными зернами, сказала Томми:
— Я должна найти Дика.
Еще во время обеда яхта снялась с якоря и теперь шла на запад. По обеим ее сторонам под мерный гул двигателей струилась чудная ночь. Свежий, ветерок неожиданно разметал волосы Николь, когда она вышла на нос корабля. Там, у флагштока, она увидела Дика, и тревожное чувство пронзило ее. Узнав ее, он сказал тихим спокойным голосом:
— Прекрасная ночь.
— Я беспокоилась о тебе… — Неужели?
— Пожалуйста, не говори так, Дик. Мне бы доставило огромное удовольствие сделать для тебя хоть какую-то малость, Дик, но я не знаю, что.
Он отвернулся от нее и стал смотреть туда, где под звездной пеленой лежала Африка.
— Вот в это я верю, Николь. Иногда мне кажется, что чем меньше будет эта малость, тем большее удовольствие она тебе доставит.
— Не говори так, не говори так.
На его лице, бледном в брызгах водяной пыли, подхватывавшей и швырявшей обратно в сверкающее небо сиянье звезд, не осталось и следа раздражения, как этого можно было ожидать. Оно казалось скорее каким-то отрешенным; его взгляд медленно сосредоточился на ней, словно взгляд шахматиста на фигуре, которую он собирается переставить; так же медленно он взял ее за руку и притянул к себе.
— Ты погубила меня, не так ли? — спросил он вкрадчиво. — Значит, мы оба погибшие. Поэтому…
Похолодев от ужаса, она схватилась за него другой рукой. Что ж, она пойдет с ним… Она вновь остро ощутила красоту ночи в момент душевного отклика и полного самоотречения… Что ж, пусть… Но вдруг она почувствовала, как Дик отпустил ее руки и, отвернувшись от нее, прошептал: «Шшш! Шшш!»
Слезы потекли по лицу Николь, мгновение спустя она услышала, как кто-то приближается к ним. Это был Томми.
— Так вы его нашли! А Николь подумала, возможно, вы прыгнули за борт, Дик, — произнес он, — из-за того, что эта англичанка обругала вас.
— А подходящий был бы повод броситься за борт, — тихо проговорил Дик.
— Не правда ли? — поспешно согласилась Николь. — Давайте наденем спасательные жилеты и прыгнем. Мне кажется, нам следует сделать что-нибудь этакое, вызывающее. Уж больно скучна вся наша жизнь.
Томми потянул носом, словно пытаясь вместе с запахом ночи учуять, что с ними происходит.
— Нужно пойти спросить у леди Праздные Развлечения, что делать, она должна знать, что сейчас в моде. И нам нужно выучить ее песенку про молодую особу из ада. Я переведу ее и заработаю кучу денег на том успехе, которым она будет пользоваться в казино.
— Вы богаты, Томми? — спросил его Дик, когда они шли обратно на корму.
— Теперь не очень. Биржа мне надоела, я больше не занимаюсь этим. Но у меня есть ценные бумаги, которые я поручил моим друзьям. Все идет неплохо.
— А Дик все богатеет, — произнесла Николь дрожащим от пережитого волнения голосом.
На корме Голдинг своими огромными ручищами привел в движение три пары танцующих. Николь с Томми присоединились к ним. Томми заметил:
— Похоже, что Дик пьет.
— Немного, — сказала она, не желая его предавать.
— Одни умеют пить, а другие нет. Совершенно очевидно, что Дик не умеет. Вы должны запретить ему.
— Я! — удивленно воскликнула Николь. — Я буду говорить Дику, что ему следует делать, а чего не следует?
Когда приплыли в Канн, Дик был сдержанно-молчалив, казался рассеянным и сонным. Голдинг помог ему спуститься с «Марджин» в шлюпку. Леди Кэролайн демонстративно пересела на другое место. Сойдя на берег, Дик преувеличенно церемонно отвесил ей поклон и, похоже, собирался пришпорить ее какой-то колкостью, но Томми ткнул его локтем, и они направились к поджидавшей их машине.
— Я отвезу вас домой, — предложил Томми.
— Не беспокойтесь, мы можем поймать такси.
— Да я с удовольствием, если еще и приютите меня. Дик оставался молчаливым и неподвижным на заднем сиденье, пока они проезжали желтый монолит Гольф-Жуана, а затем вечный карнавал Жуан-ле-Пена, где и ночью не умолкали музыка и разноязыкие голоса людей. Когда они стали подниматься в гору, подъезжая к Тарму, он неожиданно выпрямился, возможно, от того, что машину тряхнуло, и как бы в заключение глубокомысленно произнес:
— Очаровательная представительница… — он запнулся на мгновение, — фирмы… подайте мне мозги, взбитые a l’Anglaise… — и мирно заснул, время от времени удовлетворенно рыгая в теплую мягкую темноту.
Рано утром Дик вошел в комнату Николь.
— Я ждал, пока не услышал, что ты встала. Думаю, не стоит и говорить, что мне неловко за вчерашний вечер, но как насчет того, чтобы не обсуждать это?
— Согласна, — холодно ответила она, рассматривая свое лицо в зеркале.
— Домой нас привез Томми? Или мне это приснилось?
— Ты же знаешь, что он.
— Вероятно, — признался он, — поскольку только что слышал, как он кашляет. Пожалуй, надо заглянуть к нему.
Она обрадовалась, когда он вышел, чуть ли не впервые в жизни: его ужасная способность всегда быть правым, похоже, в конце концов изменила ему.
Томми ворочался в постели в ожидании кофе с молоком.
— Как самочувствие? — спросил Дик.
Когда Томми пожаловался, что у него болит горло, он отнесся к этому с профессиональной точки зрения.
— Надо пополоскать.
— А у вас есть чем?
— Как ни странно — нет, возможно, у Николь есть.
— Не беспокойте ее.
— Она уже встала.
— Как она?
Дик медленно повернулся к нему.
— Вы что думали, она покончит с собой от того, что я был пьян? — шутливым тоном произнес он. — Николь теперь сделана из… из сосны, что растет в лесах Джорджии и, как известно, обладает самой твердой древесиной, не считая новозеландского эвкалипта…
Николь, спускаясь по лестнице, слышала окончание разговора. Она знала, она всегда это знала, что Томми любит ее; знала и то, что он неприязненно относится к Дику, и что Дик понял это раньше него самого, и что Дик будет каким-то образом реагировать на его безответную страсть. Эта мысль доставила ей минуту чисто женского удовлетворения. Стоя у стола, за которым завтракали дети, она отдавала распоряжения гувернантке, тогда как наверху двое мужчин думали о ней.
Позже, в саду, ей было все так же хорошо; не хотелось, чтобы что-то происходило, только чтобы ситуация оставалась в том же подвешенном состоянии, двое мужчин перебрасывались бы мыслью о ней, словно мячиком, — слишком долго ее как бы не существовало вовсе, даже в виде мячика.
— Ну как, славно, крольчишка? Да? Эй, кролик. Ну что же ты? Ведь славно, не правда ли? Или ты так не думаешь?
Кролик, подергав носом и не почуяв ничего, кроме капустных листьев, не долго думая, согласился.
Николь продолжала заниматься своими обычными делами в саду. Срезала цветы и оставляла их в определенных местах, откуда их должен был забрать садовник и отнести в дом. Когда она дошла до стены над морем, у нее появилось настроение с кем-нибудь пообщаться, но общаться было не с кем, тогда она остановилась и задумалась. Она была несколько шокирована мыслью, что ее может интересовать другой мужчина, но ведь у женщин бывают же любовники — почему бы и ей не заиметь? Этим прекрасным весенним утром запреты, установленные самими мужчинами, исчезли, и мысли ее стали такими же беспечными, как цветы, а ветер развевал ей волосы, пока и голова ее не закружилась вместе с ними. У других женщин бывают любовники… Та же сила, что прошлой ночью заставила ее последовать за Диком чуть ли не на смерть, теперь побуждала согласно и радостно кивать ветру: а почему бы и мне не заиметь?
Она уселась на невысокую стену и стала смотреть на море. Но из другого моря, безбрежного моря фантазии, ей удалось выловить наряду с прочей добычей нечто осязаемое. Если мысленно она не должна ощущать себя с Диком, таким как он был вчера, одним целым, значит, она должна быть чем-то еще, существовать самостоятельно, а не только как созданный им образ, обреченный бесконечно кружить по ребру медали.
Николь выбрала эту часть стены потому, что обрыв здесь незаметно переходил в пологий луг, на котором был насажен огород. Сквозь заросли ветвей она видела двух мужчин с граблями и лопатами, переговаривавшихся на смеси местного и провансальского диалектов. Привлеченная их словами и жестами, она уловила смысл:
— Вот тут я ее и завалил…
— А я — вон за теми виноградниками.
— Ей все равно, да и ему тоже. Если бы не этот проклятый пес…
— Грабли у тебя?
— Они же у тебя, болван.
— Мне плевать, где ты ее завалил. До той ночи я не притронулся ни к одной бабе, с тех пор как женился двенадцать лет назад. А теперь ты мне рассказываешь…
— Но послушай насчет собаки…
Николь наблюдала за ними сквозь ветви; в том, что они говорили, как будто бы не было ничего зазорного — одному нужно одно, другому другое. Но услышанное являлось частицей мужского мира, и по дороге домой ее опять охватили сомнения.
Дик и Томми сидели на террасе. Она прошла мимо них в дом, взяла блокнот для эскизов и начала рисовать голову Томми.
— От скуки — бери дело в руки, — весело заметил Дик.
Как он мог нести всякую чепуху с таким бескровным после вчерашнего лицом, что темно-рыжая щетина его бороды казалась красной, так же как и его глаза? Она повернулась к Томми и сказала:
— Я всегда нахожу себе занятие. Жила у меня как-то маленькая шустрая полинезийская обезьянка. Так я, бывало, часами учила ее разным фокусам, пока надо мной не начинали подшучивать…
Она намеренно не смотрела на Дика. Вскоре он извинился и пошел в дом; она видела, как он налил себе два стакана воды, и еще более ожесточилась.
— Николь… — начал было Томми, но тут же запнулся и стал откашливаться, прочищая горло.
— Я принесу вам специальную камфорную растирку, — предложила она, — американскую. Дик в нее очень верит. Я вернусь через минуту.
— Я должен ехать.
Вышел Дик и сел.
— Верю во что?
Когда Николь вернулась с баночкой мази, ни один из них не изменил позы, но, как она поняла, оживленно беседовали ни о чем.
У двери уже ждал шофер, держа в руках сумку с теми вещами, в которых Томми был прошлым вечером. Вид Томми в позаимствованной у Дика одежде вызвал у нее какое-то обманчиво-печальное чувство, словно ему было непозволительно так одеваться.
— Когда приедете в отель, разотрите этим шею и грудь, а потом подышите глубже, — пояснила она.
— Послушай, — зашептал Дик, когда Томми стал спускаться вниз по ступенькам, — не давай ему всю банку. Здесь такой мази нет, ее надо заказывать в Париже.
Томми опять приблизился к ним и мог услышать, и все трое замерли, освещенные солнцем: Томми прямо перед машиной, так что казалось, наклонившись вперед, он взвалит ее себе на спину.
Николь спустилась на дорожку.
— Ловите! — крикнула она. — Это очень редкая мазь. Почувствовав, как Дик безмолвно замер рядом с ней, она немного отступила и замахала вслед машине, увозившей Томми вместе с драгоценной растиркой. Затем повернулась к Дику, чтобы принять свою горькую пилюлю.
— Не было никакой необходимости в столь благородном жесте, — сказал он. — Нас тут четверо, и как только у кого-то начинается кашель…
Они посмотрели друг на друга.
— Мы ведь можем выписать еще банку… — но тут же стушевалась и пошла следом за ним в спальню, где он лег на свою кровать, не говоря ни слова.
— Тебе завтрак подать сюда? — спросила она.
Он кивнул и продолжал молча и неподвижно лежать, глядя в потолок. Она в растерянности пошла отдавать приказание. Когда вернулась и заглянула в его комнату, он все так же лежал и смотрел в потолок — голубые глаза, словно два прожектора, обращенные в небо. Она с минуту постояла в дверях, боясь войти, сознавая совершенный против него грех… Потом вытянула руку, как будто желая погладить его по голове, но он инстинктивно отвернулся. Николь больше не могла выносить этого и, словно испуганная судомойка, опрометью бросилась вниз, со страхом думая о том, чем этот сломленный человек наверху станет жить дальше, тогда как она сама, точно голодное дитя, будет припадать к его пустой груди.
Через неделю Николь забыла о своей вспышке чувств по отношению к Томми — она недолго помнила людей и легко их забывала. Но в первые жаркие дни июня узнала, что он в Ницце. Он прислал им обоим маленькую записку — она вскрыла ее под зонтиком на пляже вместе с остальной корреспонденцией, принесенной из дома. Прочитав, швырнула ее Дику, а он в ответ бросил ей на колени телеграмму:
Дорогие Буду у Госса завтра к сожалению без мамы Надеюсь увидеться с вами.
— Буду рада ее повидать, — сказала Николь мрачно.
Но на следующее утро, когда они шли с Диком на пляж, предчувствие, что Дик замышляет что-то отчаянное, вновь овладело ею. С того самого вечера на яхте Голдинга она чуяла: с ним что-то происходит. Она с таким трудом балансировала между старой привычной опорой, всегда дававшей ей ощущение безопасности, и приближающейся угрозой прыжка, который должен изменить все ее существо, что не решалась даже как следует подумать об этом. Образы Дика и ее самой, постоянно меняющиеся, неясные, возникали в ее сознании, словно призраки в каком-то фантастическом танце. Давно уже каждое произносимое ими слово; казалось, таило в себе другой смысл, который вскоре должен открыться. Но когда и при каких обстоятельствах — зависело от Дика. И хотя это состояние ее ума, пожалуй, больше обнадеживало — долгие годы простого существования пробудили к жизни те свойства ее натуры, которые ранняя болезнь убила и к которым Дик так и не смог добраться не по его вине, а лишь потому, что никто не в силах проникнуть внутрь другого существа полностью, — все же оно и тревожило. Самым неприятным для нее в их отношениях с Диком было его растущее безразличие, теперешним воплощением которого являлось пьянство. Николь не знала, будет ли она раздавлена или уцелеет — голос Дика, словно пульсирующий от неискренности, сбивал ее с толку; она не могла предугадать ни того, как он поведет себя, когда мучительно медленно начнется разворачивание дорожки перед трамплином, ни того, что случится в самом конце, в момент прыжка.
Что может произойти потом, ее не волновало — казалось, это будет как освобождение от некоего бремени, как прозрение. В Николь все было рассчитано на движение, на полет — с деньгами вместо плавников и крыльев. Эта перемена должна была восстановить истинное положение вещей, как если бы шасси гоночного автомобиля, долгие годы скрываемые под днищем семейного лимузина, наконец выпустили, чтобы использовать по назначению. Николь уже чувствовала дуновение свежего ветра, ее пугала лишь боль разрыва и то, как он приближался.
Дайверы шли по пляжу в своих белых купальных костюмах, резко выделявшихся на фоне загорелых тел. Николь видела, как Дик высматривает детей среди путаницы тел, зонтов и отбрасываемых ими теней — он словно на время мысленно покинул ее, ослабил свою власть над ней, и, отстраненно глядя на него, решила, что он ищет детей не для того, чтобы защитить их, а чтобы у них найти защиту. Возможно, ему было страшно на пляже, как свергнутому правителю, тайно наведавшемуся в свой старый дворец. Она стала ненавидеть его мир с его милыми шутками и любезностями, позабыв, что в течение многих лет это был единственный доступный ей мир. Пусть смотрит — на этот пляж, подогнанный под вкусы людей, вкусом не обладающих; он может выискивать хоть весь день и не найти ни единого камня от той китайской стены, которую он однажды возвел вокруг него, ни одного отпечатка следов старого друга.
На мгновение Николь пожалела о том, что это так: она вспомнила, как он выбирал стекла из куч старого мусора; вспомнила матросские штаны и свитера, купленные на окраинах Ниццы, — одежду, которая впоследствии, будучи воплощена парижскими кутюрье в шелке, вошла в моду, вспомнила простых французских девчушек, карабкавшихся на волнорезы с похожими на птичий щебет криками: «Dites donc! Dites donc!», a также привычный утренний ритуал, когда все спокойно и радостно распахивалось навстречу морю и солнцу, его проделки, глубоко погребенные под толщей всего нескольких прошедших лет…
Теперь пляж превратился в своего рода клуб, в который, поскольку он представлял международное сообщество, трудно было сказать, кто же не был вхож.
Николь вновь внутренне ожесточилась, увидев, как Дик, привстав на колени на соломенной циновке, высматривает Розмари. Она проследила за его взглядом, выискивающим ее среди нового пляжного убранства — различных турников на воде, раскачивающихся колец, переносных кабинок для раздевания, плавучих вышек, прожекторов со вчерашнего праздника, модернистской буфетной стойки с надоевшим орнаментом из белых велосипедных рулей. Меньше всего он рассчитывал увидеть
Розмари в воде, потому что купающихся теперь было немного в этом голубом раю — только ребятишки, да какой-то служащий гостиницы c эксгибиционистскими наклонностями, каждое утро неизменно совершавший эффектные прыжки со скалы в пятьдесят футов высотой. Большинство же гостей Госса оголяли от пижам, свои дряблые тела только для того, чтобы окунуться ненадолго в час дня.
— Вон она, — заметила Николь.
Она видела, как глаза Дика следуют за Розмари, плывущей от одного плотика к другому, но вздох, вырвавшийся из ее груди, скорее был остатком чего-то пятилетней давности.
— Давай поплывем и поговорим с Розмари, — предложил он.
— Иди.
— Пошли вместе.
С минуту она боролась против категоричности его заявления, но в конце концов они поплыли вместе, путь к Розмари им указывала стайка мелких рыбешек, следовавших за ней, как форель за блесной.
Николь осталась в воде, а Дик примостился рядом с Розмари; оба, мокрые, сидели и болтали так, словно никогда не любили и даже не касались друг друга. Розмари была красива, ее молодость неприятно удивила Николь, но она тут же порадовалась тому, что девушка чуть менее стройна, чем она. Николь плавала кругами около них, прислушиваясь к голосу Розмари, разыгрывавшей веселье, радость и ожидание, в ней чувствовалась большая уверенность, чем пять лет назад.
— Я очень скучаю по маме, она встретит меня в Париже в понедельник.
— Пять лет назад вы приехали сюда, — сказал Дик. — Какой вы были забавной маленькой девчушкой тогда в одном из этих гостиничных пеньюаров!
— Все-то вы помните! Вы всегда помнили, и всегда только хорошее.
Увидев, что старая игра в лесть началась сызнова, Николь нырнула под воду, а когда вынырнула, услышала:
— А я притворюсь, как будто этих пяти лет не было, и я вновь восемнадцатилетняя. Вам всегда удавалось заставить меня почувствовать себя счастливой, что ли, — вам и Николь. У меня такое ощущение, будто я вижу вас там, на пляже, под одним из тех зонтиков — самые приятные люди, которых я когда-либо знала, а может, и не узнаю никогда.
Уплывая прочь, Николь заметила, что печать душевной боли как бы стерлась с лица Дика в этом заигрывании с Розмари, вернув его прежнее умение общаться с людьми, словно потускневшее произведение искусства; она вполне допускала, что выпив немного, он стал бы показывать ей свои трюки на кольцах, хотя, конечно, не с той легкостью, что прежде. Этим летом он впервые стал избегать прыжков в воду с вышки.
Она поплыла, лавируя между плотами, но Дик нагнал ее.
— У друзей Розмари есть катер, вон тот. Хочешь покататься на акваплане? Думаю, это будет занятно.
Вспомнив, как когда-то он мог делать стойку на руках на стуле, установленном на конце доски, она решила доставить ему такое удовольствие, как хотела бы доставить удовольствие Ланье. Прошлым летом на Цугском озере они забавлялись этой игрой. И Дик однажды поднял на плечи мужчину, который весил двести фунтов. Но женщина выходит замуж за своего избранника со всеми его талантами, а потом, естественно, они уже не производят на нее того впечатления, что прежде, хотя она и может притворяться в обратном. Николь даже не притворялась, она просто сказала:
— Да, я тоже так подумала.
Она знала, что он устал, и только близость молодой девушки действовала на него возбуждающе, как, бывало, действовали тельца ее новорожденных детей. И она холодно размышляла про себя, не станет ли он посмешищем. На катере Дайверы оказались старше всех. Молодые люди держались с ними почтительно-вежливо, но за этим чувствовалось скрытое недоумение: «А это еще кто такие?», и она сожалела, что Дик позабыл о своем таланте брать под контроль ситуацию и задавать всем тон, сосредоточившись целиком на том, что он собирался сделать.
В двухстах ярдах от берега мотор заглушили, и один из молодых людей ласточкой нырнул в воду. Он подплыл к свободно болтавшейся доске, уравновесил, медленно взобрался на нее, став сначала на колени, а потом во весь рост, как только лодка стала набирать скорость. Подавшись слегка назад, он ловко маневрировал своим нехитрым устройством, виляя из стороны в сторону и подпрыгивая на поднимаемых катером волнах. Когда лодка выровнялась, он отпустил веревку, с минуту балансировал, затем, сделав кувырок через себя, прыгнул в воду, исчезнув в ней, точно изваяние, а потом вновь появившись маленьким пятнышком головы, тогда как катер уже разворачивался ему навстречу.
Николь отказалась, и тогда Розмари, взобравшись на доску, стала ловко и осторожно направлять ее под шутливое подбадривание своих почитателей. Трое из них так самозабвенно боролись за честь втащить ее в лодку, что ухитрились ободрать ей кожу на бедре и колене.
— А теперь вы, доктор, — сказал мексиканец за штурвалом.
Дик и последний из молодых людей прыгнули за борт и поплыли к доске. Дик собирался повторить свой трюк, и Николь стала следить за ним, презрительно улыбаясь. Эта демонстрация своих физических возможностей перед Розмари раздражала ее больше всего.
Когда мужчины на доске почувствовали, наконец, что обрели равновесие, Дик, став на колени, просунул голову между ногами молодого человека и начал медленно подниматься. Стоявшие в лодке видели, что ему нелегко. Он уже стоял на одном колене, весь фокус заключался в том, чтобы выпрямиться полностью, одновременно разогнув другую ногу. После минутной передышки он, с исказившимся от натуги лицом, встал.
Доска была узкой, молодой человек, хотя и весил менее ста пятидесяти футов, был неловок и неуклюже схватился за голову Дика. Когда последним отчаянным усилием Дик выпрямился, доска накренилась, и оба опрокинулись в воду. Розмари воскликнула:
— Замечательно! У них почти получилось.
Но когда они подплыли к ним, Николь, вглядевшись в лицо Дика, заметила, что он, как она и ожидала, сильно раздражен, потому что всего два года назад легко проделывал этот трюк.
Во второй раз он был более осторожен. Слегка привстал поначалу, проверяя равновесие своего груза, затем снова опустился на колено. И только потом, крикнув «Алле-оп!», стал подниматься, но прежде чем он смог полностью выпрямиться, ноги его вдруг подогнулись, и он едва успел оттолкнуть доску подальше, чтобы избежать удара при падении.
На этот раз., когда лодка подплыла к ним, всем на ее борту было очевидно, что Дик злится.
— Что если я попробую еще разок? — крикнул он, барахтаясь в воде. — У нас ведь почти вышло.
— Почему бы и нет? Давайте.
Вид у него был совершенно больной, и Николь предостерегла:
— Тебе не кажется, что уже хватит?
Он не ответил. Партнер решил, что с него довольно, и поднялся на борт, а его место любезно согласился занять мексиканец.
Он был тяжелее. Покуда лодка набирала скорость, Дик отдыхал, лежа животом на доске. Затем пролез под своего партнера, ухватился за веревку и, напрягшись изо всех сил, попробовал встать.
Подняться он не смог. Николь видела, как он изменил положение и снова попытался встать, но в тот момент, когда мексиканец всем своим весом надавил ему на плечи, он неподвижно замер. Потом попытался еще раз: приподнялся на дюйм, на два дюйма — Николь, напрягаясь вместе с ним, чувствовала, как пот выступил у нее на лбу, — потом просто старался удержаться, а потом с громким шлепком вновь рухнул на колени; они перевернулись и упали в воду, доска едва не ударила Дика по голове.
— Скорее к ним! — закричала Николь, увидев, как Дик ушел под воду, но он вскоре вынырнул и лег на спину в ожидании катера. Ей казалось, что прошла целая вечность, пока они подплывали к ним, но когда, наконец, подошли совсем близко, и Николь увидела, что Дик обессилено и безучастно покачивается на волнах так, будто вокруг никого нет, а есть только небо и вода, ее испуг неожиданно сменился презрением.
— Сейчас мы вас затащим, доктор… Берите его за ноги… вот так… теперь все вместе…
Дик сидел, задыхаясь, глядя в пространство.
— Я же говорила, что не стоит и пытаться, — не смогла удержаться Николь.
— Он просто устал за два предыдущих раза, — сказал мексиканец.
— Это было глупо, — упрямо повторила Николь. Розмари тактично помалкивала.
Через минуту, отдышавшись, Дик проговорил:
— В этот раз я бы не смог поднять и бумажной куклы.
Взрыв смеха разрядил тягостную атмосферу, вызванную его неудачей. Все старались быть повнимательнее к Дику, когда он высаживался с катера на причал. Но Николь была раздражена — все, что он делал, теперь раздражало ее.
Они с Розмари уселись под зонтом, а Дик тем временем сходил в буфет и вскоре вернулся, неся им шерри.
— А ведь я впервые пила вместе с вами, — сказала Розмари и вдруг восторженно прибавила: — Ой, я так рада видеть вас и знать, что у вас все хорошо. Я беспокоилась… — она оборвала фразу и закончила ее уже иначе: — что, может быть, не все благополучно.
— До вас дошли слухи, что я стал опускаться?
— Нет-нет. Просто я слышала… что вы изменились. Я рада видеть собственными глазами, что это не так.
— Это так, — ответил Дик, подсаживаясь к ним. — Перемена произошла уже давно, но поначалу это не было заметно. Внешне манеры остаются те же некоторое время, после того как моральное состояние дает трещину.
— У вас есть практика на Ривьере? — поспешно спросила Розмари.
— Да, здесь, пожалуй, найдутся подходящие образцы. — Он кивнул в толпу людей, густо усеявших золотистый песок. — Отличные кандидаты. Обратите внимание на нашу старую приятельницу миссис Абрамc, разыгрывающую герцогиню при дворе Мэри Норт. Но не завидуйте ей: подумайте о том, как долго миссис Абрамc пришлось карабкаться на четвереньках по черным лестницам отеля «Риц» и сколько коверной пыли она наглоталась!
Розмари перебила его:
— Неужели это Мэри Норт? — Она рассматривала женщину, идущую в их направлении в сопровождении группки людей, державшихся так, словно давно привыкли к тому, что на них смотрят. Оказавшись шагах в десяти от них, Мэри скользнула по Дайверам недолгим взглядом, из тех, что должны показать, что вас заметили, но не сочли заслуживающими внимания, — подобный взгляд ни Дайверы, ни Розмари Хойт никогда в жизни не позволили бы себе бросить на кого бы то ни было. Дика позабавило, что Мэри, узнав Розмари, изменила свои намерения и подошла к ним. Она любезно поприветствовала Николь, без улыбки кивнула Дику так, будто он был заразным, тогда как он насмешливо-почтительно поклонился ей, и обратилась к Розмари:
— Я слышала, что вы здесь. Надолго?
— До завтра, — ответила Розмари.
Она заметила, как Мэри прошла сквозь Дайверов, чтобы поздороваться с ней, и из чувства солидарности с ними не стала проявлять восторга. Нет, она не сможет принять предложение на обед сегодня вечером.
Мэри повернулась к Николь, всем своим видом демонстрируя смесь любви и жалости.
— Как дети? — спросила она.
Те как раз подбежали в этот момент, прося Николь отменить какое-то распоряжение гувернантки относительно плавания.
— Нет, — ответил за нее Дик. — Раз mademoiselle сказала, значит, так тому и быть.
Согласная с тем, что нельзя подрывать авторитет гувернантки, Николь также ответила им отказом, тогда Мэри, которая, подобно героине Аниты Лус, привыкла иметь дело только с fait accomplis и которая на самом деле не смогла бы напугать и щенка французского пуделя, посмотрела на Дика так, словно он совершил акт вопиющего насилия. Дика это утомительное представление уже начало раздражать и он поинтересовался с притворной заботливостью:
— А как ваши детки и их тетушки?
Мэри не ответила; сочувственно погладив вовсе не желавшего этого Ланье по голове, она удалилась. После ее ухода Дик заметил:
— Как подумаешь, сколько времени я потерял, пытаясь переделать ее.
— А мне она нравится, — сказала Николь. Резкость Дика удивила Розмари, она всегда думала о нем, как о человеке, который все понимает и прощает. Неожиданно она вспомнила то, что слышала о нем. Во время путешествия на корабле она беседовала с людьми из Государственного департамента — американцами до того европеизированными, что их уже трудно было отнести к гражданам какой-либо страны вообще, во всяком случае какого-то большого государства, но, быть может, к какому-нибудь балканскому, состоящему из подобных же граждан, — и в разговоре всплыло имя вездесущей Бэби Уоррен, и кто-то заметил, что ее младшая сестра испортила себе жизнь, выйдя замуж за врача-пьяницу. «Его уже нигде не принимают», — сказала та женщина.
Эта фраза встревожила Розмари, хотя Дайверы в ее представлении никоим образом не связывались с теми кругами, где подобный факт, если это вообще был факт, мог иметь какое-то значение, тем не менее отголосок враждебно настроенного общественного мнения прозвучал в ее ушах. «Его уже нигде не принимают». Она представила, как Дик поднимается по лестнице особняка, вручает свою визитную карточку, а дворецкий ему в ответ: «Вас принимать не велено», он идет дальше по улице, а бесчисленные дворецкие бесчисленных послов, советников посольств и поверенных в делах отвечают ему той же фразой…
Николь думала о том, как бы ей уйти. Она догадывалась, что теперь Дик, словно разбуженный уязвленным самолюбием, станет обворожительным, и Розмари ответит ему тем же. И действительно, через минуту его голос зазвучал так мягко, что все неприятное, сказанное им до этого, тут же забылось:
— Мэри в общем не плохая, просто вознеслась немного. Но трудно продолжать хорошо относиться к тем, кто к тебе относится неважно.
Розмари, придвинувшись поближе к Дику, тут же подхватила и запела:
— Ах, Дик, вы такой милый. Не представляю, как можно не простить вас, независимо от того, чем вы обидели. — Но, поняв, что в избытке чувств перешла границу, ступив на территорию, по праву принадлежащую Николь, опустила глаза и уставилась на песчаное пространство между ними. — Я бы хотела знать, что вы думаете о моих последних картинах, — если вы их видели, разумеется.
Николь промолчала, она видела только одну и как-то не задумывалась о ней.
— Попробую ответить вам, как можно короче, — сказал Дик. — Предположим, Николь говорит, что Ланье заболел. Как бы вы повели себя при этом в жизни? Как все ведут? Они реагируют — лицом, голосом, словами: лицо изображает горе, голос — потрясение, слова — сочувствие.
— Да-да, понимаю.
— Однако в театре — другое дело. В театре все лучшие комедийные актрисы создавали себе славу, пародируя нормальное проявление чувств — страха, любви, сочувствия.
— Понимаю. — Хотя она не вполне понимала. Николь, потеряв нить рассуждений, раздражалась все больше, а Дик продолжал:
— Опасность для актрисы состоит в том, как она реагирует. Вот, предположим, кто-то говорит вам: «Ваш возлюбленный умер». В жизни вы, вероятно, тут же упали бы замертво. Но на сцене ваша задача — развлекать зрителя. Отреагировать он может и сам. Во-первых, актриса должна следовать тексту роли и, кроме того, удерживать на себе внимание публики, а не на убитом китайце или на чем бы то ни было. Поэтому она должна сделать нечто неожиданное. Если публика думает, что героиня, которую она играет, сильная, значит, она должна изобразить мягкость, а если думает, что она слабая, — изобразить ее силу. Вы должны выйти из образа, понимаете?
— Не очень, — призналась Розмари. — Что вы подразумеваете, говоря «выйти из образа»?
— Вы делаете что-то неожиданное, приковывая внимание публики к себе, а не к какому-то объективному факту. Затем вновь возвращаетесь в образ.
Николь больше не могла выносить этого. Она неожиданно встала, не скрывая своего раздражения. Розмари, которая уже некоторое время смутно ощущала это, примирительно обратилась к Топси:
— А ты бы хотела стать артисткой, когда вырастешь? Думаю, из тебя получится хорошая актриса.
Николь выразительно посмотрела на нее и голосом своего деда, медленно, четко выговаривая каждое слово, произнесла:
— Совершенно недопустимо внушать чужим детям подобные мысли. Не забывайте, что у нас могут быть совсем иные планы относительно их будущего. — И резко повернувшись к Дику: — Я еду домой. Я пришлю Мишеля за тобой и детьми.
— Но ты уже давным-давно не водила машину, — запротестовал он.
— Я еще не забыла, как.
Не взглянув на Розмари, лицо которой весьма заметно «реагировало», Николь вышла из-под зонтика.
В раздевалке она переоделась, все с тем же жестким выражением на лице. Но выехав на обсаженную соснами дорогу и попав в совершенно иную атмосферу — с прыгающими по деревьям белками, шевелящейся на ветру листвой, словно разрывавшими воздух петушиными криками, осторожно пробирающимися сквозь неподвижную завесу солнечными лучами, куда почти не долетали голоса с пляжа, — Николь расслабилась, почувствовав себя бодрой и счастливой; мысли ее стали ясны, как звон бубенцов, у нее возникло такое ощущение, будто она исцелилась от чего-то или родилась заново. Ее собственное «я» вдруг расцвело, подобно огромной роскошной розе, словно выкарабкавшись на свет из темных закоулков, по которым она блуждала многие годы. Она возненавидела пляж, ей опротивели места, где она являлась лишь планетой, вращавшейся вокруг солнца под названием «Дик».
«Да я уже вполне полноценный человек, — подумала она. — Я практически могу обходиться без него». И, как ребенок, желая обрести свою полноценность как можно скорей и смутно догадываясь, что именно это Дик и планировал для нее, едва добравшись до дома, бросилась на кровать и написала Томми Барбану в Ниццу короткое соблазнительное письмецо.
Но то было днем. К вечеру, с неизбежным ослаблением нервной энергии, упало и ее настроение; в ночном сумраке в воздух опять полетели невидимые стрелы. Она боялась того, что было у Дика на уме, она чувствовала, что все его действия в последнее время подчинены какому-то плану, а её всегда пугали его планы — они обыкновенно срабатывали, обладая некой всеобъемлющей логикой, которой Николь не могла постичь. Так уж повелось, что она позволила ему думать за них обоих, и даже в его отсутствие каждый свой шаг автоматически проверяла тем, понравится ему это или нет, и теперь чувствовала свою неспособность противопоставить свои намерения его. И все же она должна научиться думать; она наконец узнала номер той страшной двери, за которой скрывался мир ее фантазий, за спасительным порогом которой не было спасения; она поняла наконец, что отныне для нее самый большой грех — обманывать саму себя. Урок был долгим, но она усвоила его. Или ты думаешь сам, или другие думают за тебя и забирают у тебя твою силу, изменяют и подчиняют себе твои естественные наклонности, воспитывают и выхолащивают из тебя твое собственное «я».
Они спокойно поужинали в полутьме… Дик пил много пива и был весел с детьми. Потом он сыграл несколько песенок Шуберта и какой-то новый джаз из Америки, а Николь, стоя позади него, напевала своим приятным, чуть хрипловатым контральто:
Спасибо, отец, Спасибо, мама,
Спасибо за то, что друг друга узнали…
— Мне это не нравится, — сказал Дик, переворачивая страницу.
— Да играй! — воскликнула она. — Что ж мне теперь до конца жизни вздрагивать при слове «отец»?
Спасибо лошади, тащившей повозку в тот день,
Спасибо вам обоим, что были навеселе…
Позже они сидели с детьми на плоской крыше дома и смотрели, как далеко внизу, на побережье, над двумя казино взмывают вверх огни фейерверков. Было тоскливо и грустно от того, что они стали безразличны друг другу.
На следующее утро, вернувшись из Канна, куда она ездила за покупками, Николь обнаружила записку, в которой говорилось, что Дик на маленькой машине уехал в Прованс, чтобы побыть там одному несколько дней. Она еще не успела дочитать ее, как зазвонил телефон — это был Томми Барбан из Монте-Карло, он сообщал, что получил ее письмо и едет к ней. Она почувствовала, как от ее губ потеплела трубка, когда ответила ему, что ждет.
Николь, приняв ванну, смазала маслом и припудрила свое тело, потопталась ногами по кучке пудры на банном полотенце. Она долго и внимательно оглядывала себя со всех сторон, думая о том, как скоро этот прекрасный стройный фасад начнет оседать и разрушаться. Лет через шесть, решила она, но сейчас я еще ничего — пожалуй, ничуть не хуже тех, кого я знаю.
Она не преувеличивала. Единственным физическим отличием между Николь нынешней и Николь пять лет назад являлось то, что она просто перестала быть юной девушкой. Но она была в достаточной мере одержима современным культом юности — кинофильмы с их мириадами женщин-подростков, в которых якобы заключалось все существо и смысл жизни, не прошли даром, и она завидовала молодым.
Она надела длинное, до щиколотки, платье, купленное много лет назад, и благоговейно перекрестила себя «Шанель № 16». К часу дня, когда Томми подъехал к их дому, она словно превратилась в хорошо ухоженный сад.
Ах, как славно, когда тобой вновь восторгаются, когда ты скрываешь какую-то тайну! Она потеряла два года из самого лучшего периода в жизни красивой женщины, и теперь ей хотелось наверстать их. Она встретила Томми так, будто он являлся одним из многих, валявшихся у нее в ногах, идя впереди него, а не рядом, когда они направлялись к столику под зонтом. Привлекательные женщины девятнадцати и двадцати девяти лет совершенно одинаково уверены в себе, а вот в этом промежутке требовательность женского естества мешает им ощутить . себя центром вселенной. Первые нахальны, словно молодые кадеты; последние скорее похожи на боксера после выигранного боя.
Но в то время как девятнадцатилетняя девушка черпает свою уверенность в избытке внимания, женщина двадцати девяти лет — из более утонченных вещей. Томимая желанием, она умело выбирает свои аперитивы; удовлетворенная, наслаждается, словно неким деликатесом, сознанием своей власти. К счастью, ни в том ни в другом случае она, похоже, не задумывается о последующих годах, когда она все чаще будет испытывать тревогу и страх, то ли ей пора остановиться, то ли еще можно продолжать. Но девятнадцать и двадцать девять — это такие годы, когда ей нечего и некого бояться.
Николь не желала некого неясного возвышенного романа, она хотела «любовной связи», перемены. Она понимала, рассуждая так, как рассуждал Дик, что с поверхностной точки зрения пошло, не испытывая истинного чувства, идти на поводу у своих желаний, таивших в себе угрозу для всех них. С другой стороны, она винила Дика в создавшейся ситуации, и искренне думала, что такой эксперимент может оказать терапевтическое действие. Ее ободряло то, что все лето она наблюдала, как люди делают все, что им хочется, и не несут за это никакого наказания. Кроме того, несмотря на ее намерение больше не лгать самой себе, она предпочитала думать, что просто нащупывает свой путь и что в любой момент может прекратить это…
В легкой тени у стола Томми, в белом полотняном костюме, обнял ее, обхватив белыми, похожими на крылья руками, и притянул к себе, заглядывая в глаза.
— Не двигайтесь, — сказала она. — Теперь я буду рассматривать вас долго-долго.
От его волос исходил запах духов, и слабый запах мыла от всего тела в белом одеянии. С минуту они просто смотрели друг на друга — Николь без улыбки, плотно сжав губы.
— Вам нравится то, что вы видите? — прошептала она.
— Parle francais.
— Хорошо, — сказала она и повторила вопрос по-французски: — Вам нравится то, что вы видите?
Он притянул ее еще ближе.
— Мне все в вас нравится, — и, поколебавшись, добавил: — Я думал, что знаю ваше лицо, но, похоже, есть кое-что, чего я не замечал прежде. Когда у вас появился этот невинный плутовской взгляд?
Она возмущенно вырвалась и воскликнула по-английски:
— Поэтому-то вы хотели перейти на французский? — Она немного умерила голос, увидев входящего дворецкого, принесшего им шерри. — Чтобы говорить мне обидные слова?
Она яростно опустила свой небольшой зад на подушечку из серебряной парчи, лежавшую на стуле.
— Здесь нет зеркала, — сказала она вновь по-французски, решительно, — но если мой взгляд и изменился, то только потому, что я выздоровела, а выздоровев, стала опять самой собой — полагаю, что мой дедушка был плутом, и у меня это наследственное, вот так. Ваш логический ум удовлетворен таким объяснением?
Казалось, он едва понимал, о чем она говорит.
— А где же Дик, он будет завтракать с нами? Заметив, что он задал этот вопрос, не вкладывая в
него никакого особого смысла, она неожиданно рассмеялась, скрывая досаду.
— Дик уехал, — ответила она. — Розмари Хойт объявилась, и либо они вместе, либо она его так расстроила, что ему захотелось уехать и помечтать о ней.
— Сложная вы все же женщина.
— Нет, что вы, — поспешно заверила она. — Нет-нет, просто я… просто во мне множество разных самых обыкновенных людей.
Мариус, дворецкий, принес дыню и ведерко со льдом, и Николь, неотступно думая о своем «плутовском» взгляде, замолчала. Да, этот человек из тех, кто угощает целыми орехами, вместо ядрышек.
— И зачем понадобилось выводить вас из вашего естественного состояния? — спросил Томми. — Вы самая волнующая женщина, какую я знаю.
Она не нашлась, что ответить.
— Ох уж это укрощение строптивых! — презрительно фыркнул он.
— В каждом обществе есть определенные… — начала было она так, будто призрак Дика стоял рядом и подсказывал, что ей говорить, и осеклась, покорно прислушиваясь к Томми.
— Мне приходилось обламывать многих мужчин, но я никогда бы не стал делать этого с женщинами. Особенно вот это насилие «из добрых побуждений» — кому от него польза? Вам, ему или еще кому-то?
Сердце ее мучительно сжалось от сознания того, чем она обязана Дику.
— Видимо, у меня…
— У вас слишком много денег, — нетерпеливо перебил он. — В том-то все и дело. Это невыносимо для Дика.
Она молчала, пока дворецкий убирал остатки дыни.
— Что же я, по-вашему, должна делать?
Впервые за десять лет она находилась под влиянием не своего мужа, а другой личности. Все, что говорил Томми, навсегда входило в ее сознание.
Они пили вино, а слабый ветерок раскачивал над ними сосновые иглы, и чувственно-горячее полуденное солнце оставляло слепящие пятнышки-веснушки на клетчатой скатерти. Томми подошел к ней сзади, положил свои руки вдоль ее, сжав ей пальцы. Щеки их соприкоснулись, затем губы — и она едва не задохнулась от страсти к нему, от неожиданного осознания того, как эта страсть сильна… — Ты не можешь отослать гувернантку с детьми куда-нибудь?
— У них урок музыки. В любом случае, я не хочу оставаться здесь.
— Поцелуй меня еще.
Чуть позже, по дороге в Ниццу, она подумала: «Стало быть, у меня невинный плутовской взгляд? Очень хорошо, лучше быть нормальной плутовкой, чем сумасшедшей святошей».
Это утверждение словно освободило ее от ответственности и вины, она почувствовала прилив восторга, думая о себе по-новому. Перед ней открывались новые горизонты, заполненные лицами мужчин, и ни одному из них ей не нужно было повиноваться или даже любить. Она глубоко вздохнула, расправила плечи и повернулась к Томми.
— Нам непременно нужно ехать в твой отель в Монте-Карло?
Он резко затормозил, так что завизжали шины.
— Нет! — ответил он. — О боже, я никогда не был так счастлив, как в эту минуту.
Они проехали Ниццу, следуя голубой кромке берега, и стали подниматься к Корнишу. Затем Томми круто свернул к берегу, въехал на небольшой полуостров и остановился позади маленькой прибрежной гостиницы.
Ее реальность на мгновение испугала Николь. У регистрационной стойки какой-то американец долго и нудно спорил с портье об обменном курсе. Она словно находилась в состоянии невесомости, вся сжавшись внутренне, но внешне спокойная, пока Томми заполнял необходимые бланки: свой — на свое настоящее имя, ее — на вымышленное. Номер был как в любой средиземноморской гостинице — аскетичный и почти чистый. Ставни были закрыты, так как за окном ослепительно сияло море. Наипростейшее из наслаждений в самой простой обстановке. Томми заказал два коньяка, и когда дверь за официантом закрылась, сел в единственное кресло — загорелый, в шрамах, красивый, с дугообразно приподнятыми бровями — ну прямо дух-проказник, вылитый Сатана.
Еще не допив коньяк, они неожиданно встали и бросились в объятия друг другу; потом он усадил ее на кровать и стал целовать ее дерзко торчавшие коленки. Еще немного посопротивлявшись, словно обезглавленное животное, она забыла о Дике и своем новом взгляде, забыла и о самом Томми, погружаясь все глубже и глубже в минуты, мгновения…
…Когда он встал, чтобы открыть ставни и выяснить, что являлось причиной все нарастающего шума под их окнами, она заметила, что у него более загорелое и сильное тело, чем у Дика; блики света играли на его мускулах. На мгновение он тоже позабыл о ней — в ту секунду, когда он оторвался от нее, ей показалось, что все пойдет иначе, не так, как она ожидала. Она почувствовала тот безымянный страх, который предшествует любым эмоциям, радостным или печальным, с той же неизбежностью, с какой громовые раскаты предшествуют грозе.
Томми осторожно выглянул с балкона и сообщил:
— Вижу только двух женщин на балконе под нами. Они говорят о погоде и раскачиваются в американских креслах-качалках.
— И от них столько шума?
— Шум исходит откуда-то еще ниже. Послушай.
А на юге, где много хлопка, Отели пустуют и дела идут плохо…
— Это американцы.
Николь широко раскинула руки на постели и уставилась в потолок; пудра на ее теле взмокла, образовав молочную пленку. Ей нравилась оголенность комнаты, жужжание одинокой мухи над головой. Томми поднес кресло к кровати и сбросил с него одежду, чтобы сесть; ей нравилось, что вещей так мало — ее невесомое платье да сандалии смешались с его парусиновыми брюками на полу.
Он осмотрел ее длинное белое тело с резко выделяющимися загорелыми ногами, руками и головой, и сказал, смеясь:
— Ты словно младенец.
— С невинным взглядом.
— Ну, это я исправлю.
— Глаза исправить трудно, особенно чикагские.
— Я знаю все старинные лангедокские народные средства.
— Поцелуй меня в губы, Томми.
— Это так по-американски, — сказал он, тем не менее целуя ее. — Когда я последний раз был в Америке, там попадались девушки, которые старались чуть ли не разодрать тебя на части своими губами, а заодно и самих себя, вопьются чуть не до крови, но дальше — ни-ни.
Николь приподнялась на локте.
— Мне нравится эта комната, — сказала она.
— По-моему, бедноватая. Дорогая, как я рад, что ты не захотела ждать до Монте-Карло.
— Ну почему бедноватая? Нет, она замечательная, Томми, — как голые столы на картинах Сезанна или Пикассо.
— Не знаю. — Он и не пытался понять ее. — Вот, опять этот шум. Господи, там что — убивают кого-то?
Он вновь подошел к окну и доложил:
— Похоже, два американских матроса дерутся, а другие подзадоривают. Они с вашего линкора, который стоит на рейде. — Он обернулся полотенцем и вышел на балкон. — Они там со своими подружками. Я слышал, что теперь так: эти женщины следуют за ними по пятам, куда корабль, туда и они. Но что за женщины! С их жалованьем могли бы найти себе и получше! Как например, женщины, которые следовали за армией Корнилова! Иначе как на балерин мы и смотреть не желали!
Николь обрадовалась, что у него было много женщин, так что даже само слово «женщина» для него ничего не значило: она сможет удерживать его до тех пор, пока ее личность будет превалировать над обычными женскими прелестями ее тела.
— Всыпь ему как следует!
— Так его!
— Правой, говорю тебе, правой!
— Ну давай, Дулшмит, сукин ты сын!
— Так его, так!
— Давай, давай!
Томми вернулся в комнату.
— Похоже, нам тут больше делать нечего, ты согласна?
Она согласилась, но прежде чем одеться, они опять ненадолго припали друг к Другу, и на какое-то мгновение это место показалось им ничуть не хуже других…
Наконец одевшись, Томми воскликнул:
— Бог мой, две эти старушки в креслах-качалках балконом ниже даже не пошевелились. Сидят и разговаривают как ни в чем не бывало. Они приехали в эту недорогую гостиницу, чтобы провести отпуск, и весь американский флот со всеми своими шлюшками со всей Европы не в состоянии им его испортить.
Он подошел и нежно обнял ее, вернув зубами на место соскочившую бретельку комбинации, как вдруг за окном раздался оглушительный грохот — это линкор давал матросам сигнал к возвращению.
И тут внизу началось настоящее столпотворение — никто не знал, куда отправится корабль. Бесстрастными голосами официанты требовали оплатить счета и улаживали возникающие трения, сыпались проклятья и возмущенные выкрики, кто-то швырял слишком большие купюры, а кто-то слишком мелкую сдачу, кого-то приходилось затаскивать в лодки, а весь этот гвалт перекрывали отрывистые команды офицеров морской полиции. В конце концов под рыдания, слезы, вопли и обещания от берега отчалила первая лодка, а женщины, столпившись на пристани, что-то кричали и махали вслед.
Томми видел, как какая-то девушка выбежала на балкон внизу, махая салфеткой; но прежде чем он успел заметить, отреагировали ли на это англичанки в своих креслах-качалках, в их собственную дверь кто-то настойчиво забарабанил, и взволнованные девичьи голоса стали умолять открыть дверь. За дверью они увидели двух молодых девушек, худых и вульгарно одетых, скорее не найденных, чем потерянных. Одна из них плакала навзрыд.
— Пустите нас помахать с вашего балкона! — взмолилась другая в выразительной американской манере. — Пустите, пожалуйста! Помахать мальчикам на прощание! Ну, пожалуйста! Все другие комнаты закрыты.
— С удовольствием, — сказал Томми.
Девушки ринулись на балкон, и вскоре их громкие голоса зазвучали дискантом на фоне общего шума:
— До, свидания, Чарли! Чарли, посмотри наверх!
— Пришли телеграмму в Ниццу, до востребования! — Чарли! Он не видит меня!
Одна из девиц неожиданно задрала юбку, сорвала с себя розовые трусики и, разорвав их, в исступлении замахала, точно флагом, крича: «Бен! Бен!» Когда Томми и Николь выходили из комнаты, они все еще развевались на фоне голубого неба: о, посмотри, ты видишь, они того же нежно-розового цвета, что и мое тело, ты помнишь? А на корме линкора тем временем поднималось, словно соперница, полотнище звездно-полосатого флага.
Они пообедали в новом прибрежном казино в Монте-Карло… А позже купались в Болье, напротив Монако и маячившей вдали Ментоны, в озерке фосфоресцирующей воды, окруженном валунами, будто в пещере без крыши, заполненной бледным лунным светом. Николь нравилось, что ее привезли в это обращенное на восток место; и ветер, и вода — все здесь было новым, непривычным для нее, как и они сами друг для друга. Она представляла себя пленницей, лежащей поперек седла, которую он похитил из Дамаска и умчал в монгольские степи. С каждой новой минутой она забывала все то, чему ее учил Дик, возвращаясь к своему изначальному состоянию, своему прототипу — женщине, из-за которой дрались на мечах. Одурманенная любовью при лунном свете, она с радостью приветствовала необузданность своего любовника.
Они проснулись одновременно: луна зашла, и стало прохладно. Она с трудом приподнялась и спросила, который час. Томми сказал, что около трех.
— Мне пора домой.
— Я думал, что мы переночуем в Монте-Карло.
— Нет. Дома гувернантка и дети. Я должна вернуться до рассвета.
— Как угодно.
Они окунулись разок, и увидев, что Николь дрожит, он быстро растер ее полотенцем. Когда они уселись в машину — с мокрыми волосами, разгоряченной и блестевшей после купанья кожей — уезжать не хотелось. Было очень светло, и когда Томми целовал ее, она чувствовала, как он растворяется в белизне ее щек, зубов, прохладе ее лба и рук, касающихся его лица. Она все еще ждала каких-то характеристик, разъяснений, как это бывало с Диком, но ничего не следовало. И, сонно и радостно осознав, что ничего и не будет, устроилась поудобнее на сиденье и задремала, пока по изменившемуся звуку мотора не поняла, что они поднимаются к вилле. У ворот она почти машинально поцеловала его на прощанье. Она как-то не так ступала по дорожке, ночные шорохи в саду вдруг показались чем-то давно забытым, но все же она была рада, что вернулась. День пролетел со скоростью стаккато. Однако, несмотря на испытываемое удовлетворение, она не привыкла к такому напряжению сил.
В четыре часа следующего дня у ворот остановилось такси, и из него вышел Дик. Растерявшись от неожиданности, Николь с террасы побежала ему навстречу, с трудом пытаясь овладеть собой.
— А где машина? — спросила она.
— Я оставил ее в Арле. Надоело сидеть за рулем.
— Из твоей записки я поняла, что ты уехал на несколько дней.
— Я попал в полосу мистраля и дождя.
— Было весело?
— Насколько может быть весело человеку, убегающему от чего-то. Я отвез Розмари в Авиньон и там посадил на поезд. — Они вместе дошли до террасы, где он поставил свой чемодан. — Я не стал об этом упоминать в записке, чтобы ты не подумала бог знает чего.
— Какая предусмотрительность. — Николь уже почувствовала себя увереннее.
— Я хотел выяснить, способна ли она на что-то, а сделать это было можно, только оставшись с ней наедине.
— Ну и как — способна?
— Розмари так и не повзрослела, — ответил он. — Возможно, так оно и лучше. А чем занималась ты?
Она почувствовала, что ее лицо подергивается, как у кролика.
— Вчера вечером ездила танцевать — с Томми Барбаном. Мы…
Поморщившись, он перебил ее:
— Только не надо мне рассказывать. Неважно, чем ты занимаешься, я не хочу ничего знать.
— А и знать нечего.
— Что ж, тем лучше. — Затем, словно отсутствовал целую неделю, спросил: — Как дети?
В доме зазвонил телефон.
— Если это меня, скажи, что меня нет, — бросил Дик, поспешно уходя. — Нужно кое-что сделать у себя в кабинете.
Николь подождала, пока он не скрылся из виду. Потом вошла в дом и сняла телефонную трубку.
— Николь, comment vas-tu?
— Дик вернулся.
В трубке раздался стон.
— Давай встретимся в Канне, — предложил он. — Мне нужно с тобой поговорить.
— Я не могу.
— Скажи, что ты меня любишь. — Она молча кивнула. Он повторил: — Скажи, что любишь меня.
— Да, люблю, — заверила она. — Но сейчас ничего нельзя поделать.
— Почему? — нетерпеливо перебил он. — Дик ведь понимает, что между вами все кончено, совершенно очевидно, что он отступился от тебя. Чего же еще ждать?
— Не знаю. Я должна… — Она чуть было не сказала «Подождать, пока я не смогу спросить у Дика», но спохватилась и закончила: — Я тебе завтра позвоню и напишу.
Она бродила по дому, вполне довольная собой, наслаждаясь достигнутым. Быть смутьянкой доставляло ей удовольствие: она не являлась больше охотницей на дичь, находящуюся в загоне. Она вспоминала вчерашнее во всех бесчисленных деталях, которые начали вытеснять из ее памяти подобные же моменты из того времени, когда ее любовь к Дику была еще чистой и нетронутой. Она пыталась преуменьшить значение той любви, чтобы казалось, будто с самого начала это была сентиментальная привязанность, а не любовь. Услужливая женская память лишь едва напомнила ей, что она чувствовала, когда они с Диком за месяц до свадьбы принадлежали друг другу в разных укромных уголках. И так же точно она лгала прошлой ночью Томми, клянясь, что никогда прежде не любила так всецело, так полно, так совершенно…
Затем угрызения совести за этот миг предательства, столь бесцеремонно принизившего значение десяти лет жизни, заставили ее свернуть к убежищу Дика. Бесшумно приблизившись, она застала его сидящим в шезлонге позади своего домика под скалой, и с минуту Николь молча наблюдала за ним. Он сидел, погруженный в свои мысли, в свой собственный мир, и по движению его лица — по тому, как он приподнимал или опускал брови, щурил или широко раскрывал глаза, сжимал или раздвигал губы, по его рукам — она поняла, что он как бы заново, фрагмент за фрагментом пересматривает свое прошлое — свое, а не ее. То он вдруг сжимал кулаки и подавался вперед, то вдруг на его лице появлялось выражение муки и отчаяния, а когда прошло, печать его застыла в его глазах. Чуть ли не впервые в жизни ей стало его жаль — тем, кто был некогда психически болен, трудно испытывать жалость к тем, кто здоров; и хотя на словах Николь не однажды признавала тот факт, что он вернул ее в мир, который она утратила, на самом деле она привыкла считать его источником неистощимой энергии, не способным уставать; она забыла причиненные ему неприятности в тот самый миг, когда забыла собственные неприятности. Знал ли он, что больше не властен над ней? Желал ли он этого? Она испытывала к нему такую же жалость, какую иногда питала к Эйбу Норту и его постыдной судьбе, жалость, какую обычно испытывают к беспомощным старикам и детям.
Подойдя, она обняла его за плечи, прижалась виском к виску и произнесла:
— Не грусти.
Он холодно посмотрел на нее.
— Не прикасайся ко мне! Растерявшись, она отпрянула от него.
— Прости меня, — продолжал он рассеянно. — Я как раз размышлял о тебе, о том, что я о тебе думаю…
— Почему бы не пополнить этими размышлениями новую книгу?
— Я думал об этом… «Помимо упомянутых психозов и неврозов…»
— Я пришла сюда не для того, чтобы ссориться.
— Тогда для чего же ты пришла, Николь? Я больше ничего не могу для тебя сделать. Я пытаюсь спасти себя.
— Боишься от меня заразиться?
— Моя профессия иногда вынуждает меня общаться с сомнительными личностями.
Оскорбленная, она заплакала от обиды.
— Ты трус! Ты сам виноват, что твоя жизнь не удалась, а хочешь свалить вину на меня.
Он не ответил, и она почувствовала привычное гипнотическое воздействие его разума, иногда невольное, но всегда основанное на целом комплексе каких-то истин, которые она была не в состоянии ни разрушить, ни даже нарушить. И она вновь вступила в борьбу — своими небольшими, но прекрасными глазами; своим холеным высокомерием, что сродни самонадеянности собаки, победившей в драке; своей зарождающейся связью с другим мужчиной; своей обидой, накопившейся за долгие годы; своими деньгами и своей верой в то, что сестра недолюбливает его и будет на ее стороне; сознанием того, как много новых врагов он себе нажил своей резкостью; она противопоставляла свою смекалку его медлительно-стилевою красоту и здоровье его физическому упадку, свою беспринципность его моральным устоям, даже собственные слабости являлись ее оружием в этой внутренней борьбе; она храбро сражалась, пуская в ход старые трости, банки и склянки, пустые вместилища своих искупленных грехов, проступков и заблуждений. И неожиданно, за каких-нибудь пару минут, она одержала победу и оправдала себя перед самой собой без лжи или уверток, навсегда оборвав связывавшую их нить. И, нетвердо ступая и тихо плача, пошла к дому, который наконец стал ее.
Дик подождал, когда она скроется из виду, и, подавшись вперед, положил голову на перила. Больная выздоровела. Доктор Дайвер был свободен.
В два часа ночи Николь разбудил телефонный звонок, и она услышала, как он ответил из соседней комнаты:
— Oui, oui… mais ? qui est-ce-que je parle? Oui… — От удивления у него сон как рукой сняло. — А не мог бы я поговорить с одной из этих дам, господин офицер? Обе занимают самое высокое положение в обществе, и у них обширные связи. Так что могут возникнуть серьезные политические осложнения… Клянусь вам, что это так… Очень хорошо, увидите.
Он встал, и по мере того как услышанное все больше проникало в его сознание, понимал, что возьмется уладить создавшуюся ситуацию — фатальная способность нравиться людям, сила былого обаяния вновь вернулись к нему, крича: «Используй меня!» Он пойдет улаживать это дело, на которое ему в общем-то наплевать, хотя бы только в силу привычки быть любимым, возникшей, возможно, когда он осознал, что является последней надеждой пришедшего в упадок клана. Почти при подобных же обстоятельствах тогда, в клинике Домлера на Цюрихском озере, чувствуя собственную силу, он сделал свой выбор — выбрал Офелию. Выбрал сладкий яд и выпил его. Всегда желавший быть смелым и добрым, он еще больше возжелал быть любимым. И так оно и было. И так оно будет всегда, понял он в тот момент, когда, вешая трубку, услышал медленное позвякивание старого телефонного аппарата.
После долгой паузы Николь окликнула:
— Что случилось? Кто звонил?
Дик начал одеваться сразу же, как положил трубку.
— Это из полицейского участка в Антибе, они арестовали Мэри Норт и эту Сибли-Бирс. Что-то серьезное, полицейский не захотел мне говорить, только все твердил: «Pas de mortes — pas d’automobiles», но дал понять, что помимо этого — все, что только возможно.
— Но какого черта звонить тебе! Очень странно.
— Чтобы спасти свою репутацию, они попросили отпустить их под поручительство, а поручительство может дать только владелец собственности в Приморских Альпах.
— Какое нахальство!
— Ничего. Но на всякий случай нужно прихватить Госса… Николь долго не могла заснуть после его ухода, гадая о том, что могли выкинуть эти особы, потом, наконец, уснула, но как только Дик вернулся уже в четвертом часу, тут же подскочила с криком «Что?», словно обращаясь к кому-то во сне.
— Довольно необычная история, — ответил Дик. Присев на кровати у ее ног, он стал рассказывать ей, как с трудом разбудил Госса, спавшего мертвым эльзасским сном, велел ему выгрести всю наличность из кассы и поехал с ним в полицейский участок.
— Не стану я ничего делать для этой англичанки, — бурчал по дороге Госс.
Мэри Норт и леди Кэролайн, одетые в форму французских матросов, томились на скамье рядом с двумя темными грязными камерами. На лице последней было оскорбленное выражение британца, который с минуты на минуту ждет появления средиземноморского флота своей страны, спешащего на помощь. Мэри Мингетти была в состоянии паники и чуть ли не коллапса — она буквально припала к Дику, умоляя его сделать что-то. Тем временем начальник полиции объяснял все происшедшее Госсу, который слушал весьма неохотно, колеблясь между необходимостью должным образом оценить повествовательный дар офицера и в то же время показать ему, что его, человека, находящегося в услужении, ничем не удивишь.
— Это была просто шутка, — презрительно сказала леди Кэролайн. — Мы прикинулись матросами в увольнительной, подцепили двух глупышек и повели их в меблированные комнаты, а они испугались и устроили отвратительную сцену.
Дик серьезно кивал, глядя в пол, точно священник в исповедальне, раздираемый, с одной стороны, желанием расхохотаться, а с другой — всыпать по пятьдесят плетей и посадить на пару недель на хлеб и воду. Отсутствие на лице леди Кэролайн хоть какого-то осознания того, что это они являются виновницами происшествия, а не трусливые провансальские девчонки и глупая полиция, поразило его, однако он уже давно пришел к заключению, что определенная категория англичан живет на концентрированном экстракте антисоциальных понятий, по сравнению с которыми все уродливые проявления Нью-Йорка — что-то вроде несварения желудка у ребенка, объевшегося мороженым.
— Я должна выбраться отсюда, пока Хусейн ничего не прослышал об этом, — умоляла Мэри. — Дик, вы всегда могли все уладить. Скажите им, что мы сразу же уедем отсюда, скажите, что мы заплатим, сколько угодно.
— Я не стану платить, — презрительно заметила леди Кэролайн. — Ни шиллинга. Но непременно выясню, что думает по этому поводу консульство в Канне.
— Нет-нет! — опять взмолилась Мэри. — Мы должны выбраться отсюда сегодня же!
— Попробую что-нибудь сделать, — сказал Дик и прибавил: — Но без денег, разумеется, не обойтись. — Глядя на них так, будто перед ним находились два невиннейших создания, которыми они, как ему хорошо было известно, не являлись, он, покачав головой, произнес: — Надо ж было выдумать такое сумасбродство!
Леди Кэролайн довольно улыбнулась:
— Но ваша специальность, доктор, лечить сумасшедших, не так ли? Значит, вы должны нам помочь, и Госс тоже должен!
Выслушав это, Дик отошел с Госсом в сторонку, чтобы обсудить с ним то, что ему удалось выяснить. Дело оказалось серьезнее, чем это выглядело поначалу: одна из девушек была из порядочной семьи, и родители, узнав, пришли в ярость или притворялись, что в ярости, так что все нужно будет улаживать с ними. С другой, обыкновенной портовой девкой, все обстояло проще. Но, по французским законам, им грозило тюремное заключение или, самое меньшее, высылка из страны. Ко всем прочим трудностям местные жители по-разному относились к приезжим иностранцам: те, кто жили за их счет, проявляли терпимость, другие же были недовольны неизбежным ростом цен, Госс, обрисовав ситуацию, предоставил Дику ее решение. Дик приступил к переговорам с начальником полиции.
— Вы, по-видимому, в курсе, что французское правительство заинтересовано в увеличении потока американских туристов настолько, что этим летом издан указ о том, что американцы не могут быть арестованы, за исключением случаев особо серьезных нарушений.
— Но, черт возьми, это достаточно серьезно.
— Постойте, вы видели их удостоверения личности?
— У них их не было. У них ничего не было, кроме пары сотен франков и колец. Даже шнурков для обуви, на которых они могли бы повеситься!
Успокоенный тем, что удостоверений личности никто не видел, Дик продолжал:
— Итальянская графиня является американской подданной. Она внучка, — он медленно и важно нанизывал одну ложь за другой, — Джона Д. Рокфеллера Меллона. Вы о нем слышали?
— О господи, ну конечно же! За кого вы меня принимаете?
— Вдобавок, она племянница лорда Генри Форда, и потому связана с компаниями «Рено» и «Ситроен»… — Он решил, что лучше на этом и остановиться, но заметив произведенный им эффект, продолжил: — Арестовать ее — все равно что арестовать королевскую особу в Англии. Это может означать… войну!
— А как насчет англичанки?
— Перехожу к ней. Она помолвлена с братом принца Уэльского, герцогом Бекингемом.
— О, он выбрал себе необычную невесту.
— Так вот. Мы готовы заплатить, — Дик быстро прикинул в уме, — по тысяче франков каждой из девушек, и еще тысячу отцу «порядочной». Кроме того, две тысячи на ваше личное усмотрение, — он пожал плечами, — полицейским, производившим арест, владельцу меблированных комнат и так далее. Я сейчас дам вам пять тысяч франков и попрошу немедленно начать переговоры. После чего, думаю, дамы могут быть отпущены под поручительство с обвинением, скажем, в нарушении порядка, а необходимый штраф будет уплачен мировому судье завтра утром, с посыльным.
Еще до того, как чиновник ответил что-либо, Дик понял по выражению его лица, что дело можно считать улаженным. Немного неуверенно тот произнес:
— Поскольку у них не было удостоверений личности, я не стал их регистрировать. Посмотрю, что можно сделать, давайте деньги.
Час спустя Дик и Госс высадили женщин у отеля «Мажестик», где у входа в «ландо» спал шофер леди Кэролайн.
— Не забудьте, — сказал Дик, — что вы должны monsieur Госсу по сотне долларов каждая.
— Конечно, конечно, — согласно закивала Мэри. — Завтра же выпишу чек, и даже сверх того.
— А я и не подумаю! — Они испуганно обернулись к леди Кэролайн, уже полностью оправившейся и теперь переполненной чувством праведного гнева. — Все это являлось грубым произволом. Я никоим образом не уполномочивала вас обещать этому человеку сто долларов.
У маленького Госса, стоявшего у дверцы автомашины, неожиданно гневно засверкали глаза:
— Вы мне не заплатите?
— Ну конечно, заплатит, — сказал Дик.
Вдруг память о тех оскорблениях, которых он натерпелся еще будучи помощником официанта в лондонском ресторане, вспыхнула в Госсе, и он, медленно ступая в лунном свете, приблизился к леди Кэролайн. Выпалив целую серию обвинительных слов, от которых она с ледяным смехом отвернулась, он, шагнув за ней, быстро нанес удар своей небольшой ногой в самую знаменитую из всех мишеней. Леди Кэролайн от неожиданности взмахнула руками, как подстреленная, и ее тело в матросской форме распласталось на тротуаре.
Дик, стараясь заглушить ее яростные вопли, крикнул:
— Мэри, утихомирьте ее или не более чем через десять минут вы обе окажетесь в наручниках!
На обратном пути старик Госс не произнес ни слова, пока они не миновали казино в Жуан-ле-Пене, где еще надрывно хрипел джаз, потом выдохнул:
— Никогда не видел женщин, подобных этим. Я знавал многих известных куртизанок и относился к ним нередко с большим уважением, но таких женщин, как эти, никогда прежде не встречал.
Дик и Николь привыкли вместе ездить в парикмахерскую и приводить свои головы в порядок в соседних залах. Николь могла слышать, как из мужского зала доносится лязг ножниц, отсчитывается сдача, раздаются бесконечные «Voil?!» и «Pardon!». На следующий день после его возвращения они также отправились подстричься.
Перед отелем «Карлтон», окна которого были наглухо закрыты лету, словно двери погреба, мимо них проехал автомобиль, в нем сидел Томми Барбан. Выражение его лица было задумчивым и озабоченным, но, увидев Николь, он тут же встрепенулся, глаза его расширились, и это растревожило ее. Ей захотелось вместе с ним поехать туда, куда ехал он. Час, проведенный в парикмахерской, показался ей той бессмысленной тратой времени, которые составляли всю ее жизнь, еще одним заключением. Парикмахерша в белой униформе, пахнущая губной помадой и одеколоном, напомнила ей одну из ее многочисленных сиделок.
В соседнем зале, под пеньюаром и мыльной пеной, дремал Ник. В зеркале перед Николь отражался проход между мужской и женской половиной, и Николь неожиданно вздрогнула, увидев, как в парикмахерскую вошел Томми и стремительно свернул в мужской зал. Она вспыхнула от радостного ожидания предстоящей, судя по всему, схватки и услышала фрагменты ее начала.
— Привет, вы мне нужны.
— … серьезное?
— … серьезное.
— … вполне устраивает.
Через минуту Дик зашел в кабинку Николь, недовольно вытирая полотенцем наспех сполоснутое лицо.
— Твой дружок что-то уж больно раскипятился. Он хочет видеть нас обоих, я Согласился, чтобы покончить с этим. Пошли!
— Но я не закончила стрижку!
— Неважно, идем!
Она неохотно попросила удивленную парикмахершу снять с нее пеньюар и, чувствуя себя неряшливой и словно неодетой, последовала за Диком к выходу из отеля. Томми, ждавший на улице, склонился к ее руке.
— Пошли в кафе «Союз», — сказал Дик.
— Куда угодно, где мы сможем побыть одни, — согласился Томми.
Усевшись под кронами деревьев, образовывавшими тенистый свод, ничего желаннее которого не может быть летом, Дик спросил:
— Ты будешь что-нибудь, Николь?
— Стаканчик citron presse.
— А мне demi, — заявил Томми.
— «Блэк-энд-уайт» и сифон с водой, — сказал Дик.
— Il n’y a plus de Blackenwite. Nous n’avons que le Johny Walkair.
— ?a va.
Хоть патефон не заведен,
Но в тишине играет он…
— Ваша жена вас не любит, — неожиданно заявил Томми. — Она любит меня.
Оба посмотрели друг на друга со странным отсутствующим выражением лица. В подобной ситуации общение между мужчинами едва ли возможно, так как их отношения носят косвенный характер, состоящий лишь в том, в какой мере каждый из них обладал или будет обладать женщиной, о которой идет речь, а их чувства проходят через ее раздвоившееся сознание, как сквозь испорченный телефон.
— Одну минуту, — задержал Дик официантку, — Donnez moi du gin et du siphon.
— Bien, Monsieur.
— Ну, что же вы замолчали, Томми, продолжайте.
— Мне совершенно очевидно, что ваш брак с Николь пришел к концу. Она устала от вас. Я ждал этого пять лет.
— А что скажет сама Николь? Они оба посмотрели на нее.
— Я очень полюбила Томми, Дик. — Он кивнул. — Я тебе безразлична. Это всего лишь привычка. После истории с Розмари уже никогда не было, как раньше.
Томми такой поворот не устраивал, и он резко вставил:
— Вы не понимаете Николь. Вы обращаетесь с ней, как со своей пациенткой, только потому, что она некогда была больна.
Неожиданно их разговор прервал какой-то назойливый американец зловещего вида, предлагавший свежие номера «Геральд» и «Таймс».
— Здесь все сказано, друзья, — провозгласил он. — Вы тут давно?
— Cessez cela! Allez Ouste! — прикрикнул на него Томми и, обращаясь к Дику, продолжил: — Ни одна женщина не вынесла бы…
— Друзья, — снова перебил его американец. — Вы думаете, что я зря теряю время — зато другие не теряют. — Он вытащил из кошелька пожелтевшую газетную вырезку, и Дик узнал ее: это была карикатура, изображавшая миллионы американцев, высаживающихся на берег с мешками золота. — Думаете, я не смогу урвать себе частичку этого? Смогу. Я только что из Ниццы, приехал посмотреть на велогонку «Тур де Франс».
Когда Томми вновь отогнал его, свирепо повторив «Allez-vous-en!», Дик вспомнил, что это тот самый человек, который остановил его на улице Сент-Анж в Париже пять лет назад.
— А когда «Тур де Франс» будет здесь? — окликнул он его.
— С минуты на минуту, дружище.
Он наконец исчез, весело помахав им на прощанье. И Томми вновь обратился к Дику:
— Elle doit avoir plus avec moi qu’avec vous.
— Говорите по-английски! Что значит «doit avoir»?
— Doit avoir? Будет со мной более счастлива, чем с вами.
— Прелесть новизны! Но мы с Николь тоже были очень счастливы вместе, Томми.
— L’amour de famille, — презрительно фыркнул Томми.
— А если вы с Николь поженитесь, разве это не будет l’amour de famille?
Усилившийся на улице шум заставил его умолкнуть; вскоре на дороге появилась голова извилистой, змееподобной колонны, и толпа невесть откуда возникших, словно из тайных укрытий, людей выстроилась на тротуаре.
Мимо неслись мальчишки на велосипедах, автомобили, битком набитые нарядно одетыми спортсменами, трубили трубы, возвещая приближение велогонки; доселе никем не замечаемые в дверях ресторана столпились повара в нижних рубахах, чтобы посмотреть на процессию, показавшуюся из-за поворота дороги. Первым из закатного зарева вынырнул одинокий велосипедист в красной фуфайке, деловито и уверенно крутя педалями. Затем еще три блеклых арлекина с ногами, покрытыми желтой коркой пыли и пота, с ничего не выражавшими лицами и тяжелым, бесконечно усталым взглядом.
Томми, повернувшись к Дику, заговорил:
— Думаю, Николь хочет развода — надеюсь, вы не станете препятствовать?
За группкой лидеров наконец выехало еще полсотни гонщиков, растянувшихся ярдов на двести; некоторые смущенно улыбались, некоторые держались явно из последних сил, лица большинства выражали усталость и равнодушие. Проехала свита из подростков, несколько безнадежно отставших и грузовик с жертвами несчастного случая и капитулировавшими.
Они вернулись к столу. Николь хотелось, чтобы Дик перехватил инициативу, но, казалось, ему доставляло удовольствие сидеть вот так, с недобритым лицом, гармонировавшим с ее недостриженными волосами.
— Ведь это правда, что ты уже давно несчастен со мной? — продолжила Николь. — Без меня ты сможешь вернуться к работе, и тебе будет легче работать, если не придется беспокоиться обо мне.
Томми нетерпеливо заерзал.
— Все это пустые разговоры. Мы с Николь любим друг друга, и этим все сказано.
— Ну что ж, — сказал Дик, — раз мы все уладили, не вернуться ли нам в парикмахерскую.
Но Томми, видимо, хотелось ссоры.
— Есть некоторые детали…
— Мы с Николь все обсудим, — произнес Дик бесстрастно. — Не волнуйтесь,в принципе, я согласен, мы с Николь понимаем друг друга. Будет меньше неприятностей, если мы не станем обсуждать это втроем.
Нехотя признавая, что Дик прав, Томми, движимый природной склонностью во всем находить преимущество, не удержался:
— Имейте в виду, что с этого момента Николь находится под моей защитой, пока все не будет улажено. И вы ответите за любую попытку воспользоваться тем обстоятельством, что продолжаете жить с ней в одном доме.
— Никогда не был склонен заниматься любовью всухую, — грубо ответил Дик.
Он откланялся и пошел в сторону отеля, Николь проводила его невиннейшим взглядом.
— А он держался вполне прилично, — признал Томми. — Дорогая, вечер проведем вместе?
— Да, наверное.
Итак, свершилось — и не так уж драматично. У Николь было такое чувство, будто ее разгадали, она поняла, что с самого эпизода с камфорной мазью Дик все предвидел. Но в то же время испытывала радостное возбуждение, и нелепое желание рассказать обо всем этом Дику быстро улетучилось. Но она не отрывала от него глаз до тех пор, пока он не превратился в маленькую точку, затерявшуюся среди других точек в летней толпе.
Весь последний день перед отъездом с Ривьеры доктор Дайвер провел с детьми. Он был уже не настолько молод, чтобы о чем-то мечтать и на что-то надеяться, поэтому хотел запомнить их получше. Детям сказали, что эту зиму они проведут у своей тети в Лондоне и что вскоре смогут приехать к нему в Америку повидаться. Freulein оставалась с ними и не могла быть уволена без его согласия.
Его радовало то, как много он сумел дать дочке, но насчет сына такой уверенности не было; его всегда беспокоило, что же он должен дать этим непоседливым, вечно льнущим к нему в ожидании чего-то крохам. Прощаясь, ему хотелось прижать к себе две эти прекрасные головки и не расставаться с ними долгие часы.
Он обнялся со старым садовником, разбившим их первый сад на вилле шесть лет назад, поцеловал провансальскую девушку, ухаживавшую за детьми. Она прожила у них почти десять лет и, упав на колени, плакала до тех пор, пока Дик не дал ей триста франков. Николь еще спала, как и было условленно, — он оставил ей и Бэби Уоррен, недавно вернувшейся из Сардинии и гостившей у них, записки. Потом налил себе огромную порцию коньяка из десятиквартового бутыля высотой в три фута, подаренного кем-то.
Дик решил оставить свои чемоданы на вокзале в Канне и в последний раз взглянуть на пляж.
Пляж заполняли лишь ребятишки, когда Николь с сестрой пришли туда утром. Раскаленное солнце в обрамлении белого неба словно гудело в неподвижно застывшем воздухе — день был совершенно безветренный. Официанты в баре не могли напастись льда; какой-то американский фотограф возился в случайной тени со своим оборудованием, вскидывая голову всякий раз, как только на каменной лестнице раздавались чьи-то шаги. Его потенциальные клиенты еще спали в затемненных комнатах, лишь недавно усыпленные рассветом.
Выходя на пляж, Николь заметила Дика: одетый не по-пляжному, он сидел на большом камне. Она быстро отступила в тень раздевалки. Через минуту к ней присоединилась Бэби.
— Дик все еще здесь.
— Я видела его.
— Думаю, он мог бы быть более деликатным и уйти.
— Это его место — по сути, он его открыл. Госс не устает повторять, что обязан Дику всем.
Бэби холодно посмотрела на сестру.
— Нам не следовало лишать его велосипедных экскурсий, — проговорила она. — Когда людей вытаскиваешь наверх, они теряют голову, какой бы обворожительной ложью это не прикрывалось.
— Дик шесть лет был мне хорошим мужем, — сказала Николь. — За все это время он ни разу не причинил мне боль и всегда старался оградить меня от неприятностей.
У Бэби слегка выдвинулась вперед нижняя челюсть, когда она произнесла:
— Для этого он и получил соответствующее образование.
Сестры продолжали сидеть молча. Николь устало размышляла о происшедшем. А Бэби прикидывала, стоит ли ей выходить замуж за последнего кандидата на ее руку и деньги — подлинного Габсбурга. Она не то чтобы думала об этом. Все ее романы давно уже походили один на другой, и по мере того, как она засыхала, они не столько значили что-то сами по себе, сколько обретали некую разговорную ценность: ее чувства существовали в действительности только тогда, когда она рассказывала о них.
— Он ушел? — спросила Николь через некоторое время. — Мне кажется, его поезд уходит в полдень.
Бэби выглянула.
— Нет. Поднялся на террасу и беседует с какими-то женщинами. Как бы то ни было, народу уже прибавилось и совсем не обязательно, чтобы он увидел нас.
Однако он их увидел, как только они вышли из своего укрытия, и провожал взглядом, пока они вновь не скрылись из виду. Он сидел с Мэри Мингетти и пил анисовый ликер.
— В ту ночь, когда вы помогли нам, вы были таким, как прежде, — говорила она, — если не считать того, как вы ужасно обошлись с Кэролайн. Почему вы не хотите быть таким милым всегда? Вы можете.
Ничего нелепее придумать было нельзя — Мэри Норт поучала его, как себя вести!
— Ваши друзья по-прежнему любят вас, Дик. Но вы говорите людям ужасные вещи, когда выпьете лишнего. Все это лето я только и делаю, что защищаю вас.
— О, это достойно доктора Элиота!
— Это правда. Никому нет дела до того, пьяны вы или нет… — поколебавшись, она продолжила: — Вот Эйб, как бы он ни был пьян, он никогда не оскорблял людей, как это делаете вы.
— Вы все такие скучные, — сказал Дик.
— Но ведь кроме нас никого нет! — воскликнула Мэри. — Если вам не нравятся порядочные люди, попробуйте с непорядочными, и тогда посмотрим, понравится вам это или нет! Все, чего хотят люди, — это наслаждаться жизнью, и если вы делаете их несчастными, вы сами лишаете себя их поддержки.
— А меня поддерживали? — спросил он.
Сама того не сознавая, Мэри получала удовольствие от разговора с ним, хотя подсела скорее из страха. Она вновь отказалась от предложения выпить.
— Потакание своим слабостям — вот что стоит за этим. После Эйба можете себе представить, как я отношусь к этому, зная, что алкоголь сотворил с хорошим человеком…
По ступенькам легко, по-театральному живо сбежала леди Кэролайн Сибли-Бирс.
Дик чувствовал себя прекрасно — он обгонял время, будучи уже в том состоянии, какое обычно достигается к концу хорошего обеда, однако это выражалось пока лишь в умеренно-сдержанном интересе к Мэри. Его ясные, как у ребенка, глаза искали у нее сочувствия, и уже шевельнулась былая потребность убедить ее, что он — последний мужчина на свете, а она — последняя женщина.
…Тогда ему не придется смотреть на две другие фигуры — мужчины и женщины, с графической четкостью вырисовывавшиеся на фоне неба…
— Я ведь вам когда-то нравился, верно? — спросил он.
— Нравились? Да я любила вас! Все вас любили. Любая бы пошла за вами, стоило вам поманить…
— Между вами и мной всегда была некая связь. Она тут же клюнула.
— Правда, Дик?
— Всегда. Я знал все ваши беды и то, как храбро вы сражались с ними. — Но предательский внутренний смех начал разбирать его, и он чувствовал, что долго не выдержит.
— Я всегда думала, что вы много знаете обо мне, — восторженно подхватила Мэри. — Больше, чем кто-либо когда-либо. Возможно, поэтому так боялась вас, когда наши отношения испортились.
Он смотрел на нее нежно и ласково, как бы намекая на невысказанное чувство; их взгляды неожиданно встретились и соединились, слившись воедино. Но смех внутри него нарастал и звучал уже так громко, что Мэри, казалось, вот-вот услышит его, Дик погасил свет — и они вновь вернулись под солнце Ривьеры.
— Я должен идти, — заявил он. Вставая, он пошатнулся; ему стало нехорошо, ток крови словно замедлился. Он поднял правую руку и, стоя высоко на террасе, осенил знамением пляж. Из-под нескольких зонтов выглянули удивленные лица.
— Я пойду к нему, — сказала Николь, став на колени.
— Нет, не пойдешь, — Томми с силой усадил ее назад. — Оставь его в покое.
Николь поддерживала с Диком переписку после своего нового замужества, сообщая о делах, о детях. Когда она частенько говаривала: «Я любила Дика и никогда его не забуду», Томми отвечал: «Конечно, зачем же его забывать?»
Дик открыл практику в Буффало, но, очевидно, не смог добиться успеха. Николь так и не узнала, в чем там было дело, но несколько месяцев спустя он оказался в небольшом городке под названием Батавия в штате Нью-Йорк, став там терапевтом, а потом перебрался в Локпорт. По случайности о его жизни там она слышала больше, чем где-либо: что он много ездит на велосипеде, пользуется успехом у женщин и что у него на столе всегда лежит большая кипа бумаг, якобы важный медицинский трактат, близкий к завершению. Его считали образцом хороших манер, и однажды он выступил с прекрасной речью о наркотиках на каком-то собрании, посвященном вопросам здравоохранения. Но потом он спутался с продавщицей из бакалейной лавки, а кроме того, один из пациентов подал на него в суд, и ему пришлось покинуть Локпорт.
После этого он уже не просил, чтобы дети приехали к нему в Америку, и не ответил, когда Николь написала ему, спрашивая, не нужны ли ему деньги. В последнем письме, полученном от него, он сообщал, что практикует в Женеве, штат Нью-Йорк, и у нее сложилось такое впечатление, что он живет не один. Она отыскала Женеву в географическом атласе и обнаружила, что этот городок находится в центре Приозерья и считается приятным местечком. Ей хотелось думать, что время его успеха еще не наступило, как у Гранта в Галене. Самая последняя записка от него пришла из Хорнелла, совсем малюсенького городишки неподалеку от Женевы; во всяком случае, было ясно, что он по-прежнему пребывает где-то в тех краях, в том или ином городке.
Оригинальный текст: Tender is the Night, book 3, by F. Scott Fitzgerald.